Литмир - Электронная Библиотека

Глава 14

— Граф Зарайский, — одними губами сказал Андрей. — Леонтий Павлович.

На набережной он не прибавил больше ни слова, только кивнул на мои сани и велел ехать к нему, на Сергиевскую. Настю мы завезли домой по дороге. Прощаясь, она сжала мне пальцы и ни о чём не спросила.

Елизавета Карловна, жена брата, напоила нас чаем и увела Алёшу спать, а Андрей затворил за ней дверь кабинета. Сперва он, как всегда, выровнял по краю стопку бумаг на столе, и пока он возился, я ещё раз прошёл в уме всю цепочку, с самой осени.

Осенью вдова Веженская отдала мне сундуки покойного мужа. Тридцать лет Веженский принимал для казны кожу и сапожный товар и у одного подрядчика, кожевника Пестерева, браковал половину партий, год за годом. Пестерев жаловался на него в Сенат, Комиссариат, который одевает и обувает армию, вступился за подрядчика, и брак отменили. Веженского не стало, честного кожевника, которому покойный верил, оттёрли от подрядов, и подошву на гвардию с тех пор ставил один Пестерев.

Что это за подошва, я увидел своими глазами перед Рождеством, когда распорол казённый сапог при кожевнике вдовы. Меж двух тонких слоёв кожи там лежали обрезки и бумага на вару. Завёрнутый в рогожу, сапог этот ждал у меня дома своего часа.

На Масленой в слободу приедет великий князь Константин Павлович, который сам обещал провести моих рекрутов, и за гнилую подошву в гвардии он вынет из подрядчика душу собственноручно. Не хватало мне одного звена. Кто в Комиссариате читает бумаги Пестерева раньше Сената и всякий раз решает их в его пользу, Андрей обещал узнать.

— Вольную Глаше я записывал в палате сам, ты помнишь, — начал брат. — Пока писарь искал мне книгу, я полистал старые. В книге за девяносто седьмой год стоит вольная крепостному человеку Пестереву. Отпустил его граф Леонтий Павлович Зарайский, владимирский помещик, Шуйского уезда.

— Крепостному? — переспросил я.

— Крепостному. А пять лет назад, когда Пестерев судился с Веженским, Комиссариат прислал в Сенат отзыв в его пользу. — Андрей вынул из стола лист и положил его передо мной. — Это я списал из дела. Подписан отзыв присутствием, как положено, а писан рукой графского секретаря. Руку эту я знаю, все письма графа к нам идут ею же. Погляди на «д».

Хвост у буквы «д» загибался вниз крючком, и я понял, что спутать эту руку с чужой уже не смогу.

— В Военной коллегии граф ведает Комиссариатом, — продолжал Андрей. — Торги на кожу и подошву для гвардии решает его экспедиция, и нынешней осенью она опять отдала подряд Пестереву. Кожа идёт с графских вотчин, деньги графские, а на вывеске купец. Пестерев для графа то же, что рукавица для руки, Михайло. Грязь берёт рукавица, рука остаётся чистой.

Я вспомнил набережную, соболью шубу и приятный низкий голос, которым он дважды сказал мне «любопытно». Перчатки на нём были тонкие, цвета сливок, совсем не по крещенскому морозу, и снимать их, подавая мне руку, он не стал.

— Что он за человек? — спросил я.

Андрей помолчал, подбирая слова.

— Генерал-лейтенант, член Военной коллегии. Почётный опекун в Опекунском совете, а Опекунский совет, Михайло, это правление над твоей Мариинской. На свои деньги держит на Петербургской стороне дом призрения для солдатских вдов, и государыня Мария Фёдоровна ставит его всем в пример. — Брат взял перо и тут же положил его обратно. — Говорит тихо, так что вся зала молчит, чтобы расслышать. Перчаток при людях не снимает никогда, даже бумаги в Сенате листает в перчатках. А ещё у нас про него говорят, что ежели граф сказал тебе «любопытно», значит, он тебя уже сосчитал. Сколько ты должен, кому кланяешься, чем живёшь.

Солдатских вдов. Под Пултуском, в декабрьской грязи, я видел, как подошвы оставались в глине и полки шли дальше в одних онучах, и чем это кончалось на морозе, я тоже видел. Граф, выходит, сам делал вдов и сам же их кормил, и за второе ему кланялся весь Петербург.

И всё это во времена, когда закончилась одна война с Францией, а через несколько лет начнётся новая, куда более тяжёлая…

— Сапог я всё равно положу великому князю в руки, — сказал я.

— Клади. — Андрей кивнул. — Пестерева он свалит, а графа не тронет. Граф сдаст Пестерева сам, первым, и тебе же скажет спасибо за бдительность. Только до Масленой ни слова, Михайло. Ни Сергею, ни барону.

— А тебе что будет, ежели он узнает?

Брат пожал плечами, и вышло это у него почти весело.

— Канцелярия министра юстиции листала его бумаги. После такого мне служить не дадут нигде, даже в Тобольске. — Он помолчал. — И ещё одно. Говорят, к военному ведомству на днях поставят Аракчеева. Тот воров не терпит, и граф знает это лучше нас с тобой. Стало быть, ему теперь надо спешить.

Я смотрел на крючок у «д» и думал, что сапог свалит Пестерева, а граф отдаст его первым, чтобы уберечь себя. Дотянуться до самого графа можно было только по нити, которая вела бы к нему, и такой нити у меня пока не было.

— Ни одна бумага из твоего стола ко мне больше не придёт, — сказал я. — Что надо, я найду сам. А ты сиди тихо и выравнивай свои стопки.

Андрей впервые за вечер улыбнулся.

Настя ждала меня, не ложась, и сидела в шали при одной свече. Прятать от неё я ничего не стал и рассказал всё, от вольной до крючка у «д». Она слушала, не перебивая, и только под конец поправила шаль на плечах.

— На набережной он долго на вас смотрел, — сказала она. — Бояться он вас не боится. Он вас приценивал.

* * *

В среду Штосс приехал в Мариинскую сам, чего прежде не делал ни разу, и положил передо мной на стол раскрытую тетрадь.

— С Рождества больница берёт у нашего двора хлорной извести вдвое меньше, Михайло Алексеевич, — сказал он и почесал переносицу пером. — Больных у вас зимой прибыло, а извести убыло. Стало быть, у вас теперь вдвое чище или вдвое грязнее?

Морозы должны были поднять расход, и меня это кольнуло сразу. На утреннем обходе ответ нашёлся сам. У плотника с Охты, которому Мейер в пятницу зашил распоротое топором предплечье, покраснел шов, и краснота от крайнего стежка уже ползла к локтю. Перевязывала его Лукерья, сиделка из мужской палаты.

Шов я распустил на два стежка, выпустил каплю гноя и промыл рану, и к вечеру краснота перестала ползти. Плотнику повезло, и рассчитывать, что повезёт и следующему, я не собирался.

У каждой двери у нас стоит таз с известковой водой, и всякий, кто идёт от больного к больному, моет в нём руки до локтя. К полудню тазы стояли полные, и вода в них была чистой, как утром. Лукерья при мне подошла к тазу, обмакнула в него кончики пальцев и вытерла их о передник. Руки у неё были красные, в глубоких трещинах по костяшкам, и в двух местах трещины кровили.

— Покажи-ка, — сказал я.

Лукерья спрятала руки под передник.

— Не покажу, барин. Руки-то мои, не казённые. Известь ваша их до мяса проела, а на морозе они трескаются, хоть плачь. Мы тазы и обходим, все обходим.

Тазы и вправду обходили все. У палатного служителя руки были такие же, у Терентия чуть лучше, а Кологривов, как я теперь вспомнил, с самого Рождества ходил по палатам в перчатках.

— Старые кости мёрзнут, сударь, — буркнул Ефрем Данилыч, когда я попросил его снять перчатку, и снял её только тогда, когда я попросил во второй раз.

Кожа на его старческих пальцах растрескалась не хуже Лукерьиной, и у меня похолодело под ложечкой.

Известь убивает заразу на коже, только кожа сиделки, которой приходится совать в неё руки по сорок раз на дню, в январе этого не выносит. В трещинах зараза сидит крепче, чем на гладкой коже, и моё правило, исполненное по совести, делало руки грязнее, а исполненное с хитростью, и вовсе ничего не делало. Прачке с Гороховой я когда-то велел мазать руки салом перед стиркой, но сиделке салом мазаться нельзя, жирные пальцы разносят заразу хуже немытых.

Вечером я позвал в лекарскую Мейера с Кологривовым, а следом и смотрителя.

40
{"b":"981981","o":1}