— В пажи! — Барон поднялся с рюмкой в руке. — Бутурлин в пажах! Мы его в университетский пансион готовили, латынью мучили, а тут сам государь! Михайло, это ж твоими руками!
— В пажи берут по высочайшему соизволению, — пояснил мне Сергей с другого конца стола и присвистнул. — Нам, полковничьим сыновьям, туда и в щёлку не заглянуть.
Баронесса перекрестилась на образа, а Настя под столом нашла мою руку и сжала её так, что у меня хрустнули пальцы. Митя положил узорницу на подоконник и обернулся, и был он белее скатерти. Мите шёл тринадцатый год, и два года назад, ещё при мне, он скручивал из бумаги слуховые трубки и ставил дворне диагнозы, пока Лука Осипович не уговорился с ним учить латынь по названиям костей.
— Я не хочу в пажи, батюшка, — сказал он в наступившей тишине. — Я лекарем хочу быть. Как Михайло Алексеич.
Рюмка в руке у барона остановилась на полпути. Дарья Гавриловна прижала ладонь к груди, и стало так тихо, что я услышал, как в соседней комнате тикают часы.
— Бутурлину в лекари? — выговорила она. — Христос с тобой, Митенька. Дворянское ли это дело, по чужим постелям ходить?
Довод этот я знал лучше неё. Дед прежнего Михайлы лечил лошадей лучше любого коновала и всю жизнь этого стыдился, а меня самого половина Петербурга до сих пор звала за глаза лекаришкой, как зовут цирюльника. Лекарство в этом веке было ремеслом разночинцев и поповичей, и дворянину, что брался за ланцет, прощали это разве что за деньги или за чудо.
— Это ты ему голову забил, Михайло! — Барон грохнул рюмкой о стол, и наливка плеснула на скатерть. — Мальчишке, которому сам Ливен руку подаёт!
— Папенька, — начала было Настя. — Митя же с малых лет…
— Молчи, Настасья. — Барон даже не обернулся. — Отказать Ливену? После того как он государя попросит? Да нас после этого ни в один порядочный дом на порог не пустят!
Отказать и вправду было нельзя. Милость эту Ливен оказывал мне, за Сашу, и отвергни её Бутурлины, граф счёл бы это плевком в лицо, а после доклада обида легла бы уже на самого государя. Доброе моё дело обернулось для мальчишки капканом, и захлопнул его я сам.
Готье молчал, глядя на Митю, и пальцы его медленно крошили хлеб. Сергей уставился в тарелку. Митя постоял ещё мгновение, поклонился отцу, низко и молча, и вышел из-за стола, не взглянув на меня.
Догнал он меня уже на лестнице, когда я спускался за шубой, и схватил за рукав так же крепко, как когда-то у липы, умоляя не выдавать его отцу. Глаза у него были сухие и злые.
— Михайло Алексеич, — сказал Митя. — Вы-то сами за кого? За батюшку или за меня?
Глава 13
— За тебя, — сказал я. — Только воевать с батюшкой я тебе не дам.
Митя выпустил мой рукав и заморгал. Злость из его глаз ушла разом, и нижняя губа его дрогнула.
— Как же тогда?
— Завтра поедешь со мной в больницу. Не в гости, работать, с утра до темноты. Выдержишь, будем вместе думать, как сделать, чтобы граф не обиделся и батюшке за тебя краснеть не пришлось. Не выдержишь, так и думать станет не о чем.
Он закивал так истово, что я испугался за его шею, и умчался наверх, прыгая через две ступеньки.
Шубу я так и не надел. Барон сидел в кабинете над остывшей трубкой и, когда я вошёл, головы не поднял. Спорить с ним о Мите я не стал, попросил только отпустить мальчика со мной на день в Мариинскую.
— Сманить его хочешь, — буркнул барон, не глядя на меня. — Совсем.
— Показать, Пётр Кузьмич. Пусть поглядит больницу с изнанки, как она есть, с тазами и с криком. Отвадится, так вам же лучше.
Барон долго молчал, постукивая чубуком по столу.
— Ливен к государю идти собрался, Михайло, а с государем назад не переиграешь. — Он наконец поднял на меня глаза. — Бери. Пускай понюхает, чем твоё ремесло пахнет. Через день сам в пажи запросится.
Записку старой графине я написал той же ночью, у себя дома, и чуть свет отправил её с Гришкой. Просил я принять меня вместе с мальчиком по делу о милости графа и больше не прибавил ни слова. Ответ мне привезли в больницу к обеду, на голубой бумаге, выведенный чёткой немецкой рукой.
«Жду Вас в пятницу, в полдень, с мальчиком. До того мой сын о нём государю не скажет».
Сутки у меня, выходит, были. Отказать Ливенам я не мог, зато вправе был попросить, чтобы милость их легла иначе, и куда ей лечь, я понял ещё ночью, над чистым листом. Ливены были остзейцы, а в Дерпте, в Лифляндии, стоял университет, заново открытый при нынешнем государе, с немецкими профессорами и медицинским факультетом.
Осенью шестого года, по дороге к армии, я прожил там четыре дня и принёс в родильные палаты хлорную известь, и провожал меня весь факультет. Профессор хирургии, сдавшийся мне тогда при своих студентах, забыть меня ещё не успел. А лет через двадцать туда же, в Дерпт, поедет учиться сам Пирогов.
Вот о чём стоит подумать. Ведь это отличная альтернатива для Дмитрия Бутурлина.
* * *
После Филиппова поста город разговелся гусем да студнем, и на второй день Рождества у меня в палатах лежали те, кто разговелся слишком усердно.
— Что ни Рождество, то полна палата обжор, — объявил Кологривов, встретив нас в коридоре, и оглядел Митю с головы до ног. — А это кто ж такой, сударь?
— Ученик, Ефрем Данилыч. На один день.
Первой Мите досталась купчиха с Песков, которая за ночь одна управилась с половиной гуся. Лежала она скрючившись, держась за правый бок под рёбрами, и стонала басом. Жирное с непривычки погнало камень из желчного пузыря, и он застрял в протоке.
Я дал ей несколько капель лауданума, велел до завтра не давать ничего, кроме тёплой воды, и греть ей бок. Митя бегал с горячими полотенцами от печки к койке, обжигая пальцы, и не уронил ни одного.
Муж её, бородатый купец, сунулся было ко мне в палату и, увидев при жене мальчишку в бархатной курточке, насупился.
— Это ещё кто при моей хозяйке?
— Ученик мой, сын барона Бутурлина, — ответил я.
Купец открыл рот и поклонился Мите в пояс. До темноты, по словам моего Гришки, вся палата узнала, что купчиху с Песков греет баронский сын, и стонала купчиха теперь вполголоса, с большим достоинством.
Лавочника с Сенной внесли на руках двое служителей. Большой палец на ноге ему раздуло и налило багровым, и стоило мне тронуть простыню, как лавочник взвыл. Подагру к нему привели рождественский окорок с наливкой, и Кологривов, поглядев на палец, хмыкнул.
— Болезнь господская, молодой человек, — сказал он Мите. — Выходит, лавочник наш нынче в господа вышел.
Кучера с Миллионной притащили под руки двое приятелей. Всю святочную ночь он простоял у подъезда, пока его господа танцевали, и пальцы на обеих руках у бедняги побелели и задеревенели. Приятели по дороге усердно тёрли их снегом, и я велел им забыть это раз и навсегда.
Митя держал таз, пока кучер, кряхтя, опускал в него руки, и не отвернулся, когда тот завыл от вернувшейся в пальцы крови.
— Барин-то его, поди, уж выспался, — тихо сказал мне Митя, когда мы отошли.
— Поди, выспался, — согласился я.
Пульс Митю учил считать мой Гришка. Неделя при ртутной трубке сделала из него человека учёного, и с барчуком, которого он знал с малых лет по дому Бутурлиных, Гришка говорил теперь строго, как говорил с ним самим Терентий.
— Не так, барчук. Пальцы сюда кладите, где жилка бьётся. И считайте про себя, губами не шевелите, больного пугаете.
— А сам-то ты шевелил, я видел, — обиделся Митя.
— Так я тогда учился, — ответил Гришка и бровью не повёл. — А нынче учу.
Мейер поймал Митю в коридоре, когда тот нёс мне таз, ткнул ему пальцем в ключицу и спросил по-латыни, как это зовётся.
— Clavicula, — отчеканил Митя, не выпуская таза.
Потом Карл Фёдорович показал на лопатку, и Митя назвал её тоже, а дальше они пошли по руке вниз, кость за костью, до самых фаланг. На запястье, где косточек восемь и все мелкие, Митя не сбился ни разу. Мейер сдвинул очки на лоб и поглядел на меня.