— Гвардейская каша, — объявила Настя. — Гречневая, со снетками, на конопляном масле. Лаптев через Гришку передал, как варит.
Барон попробовал с ложки, нахмурился, попробовал ещё раз и протянул миску Гришке, глядя при этом на меня.
— Да это лучше вашей стерляди! — загремел он. — Ещё!
— Вкуснее моей пресной курицы, — призналась фрейлина Хотяинцева. — Сударь, запишите меня к себе в рекруты.
На сердечном краю стола, где всё солили вполовину, Настя посадила их рядом. Сперва они ворчали каждый сам по себе, а к пирогам сошлись на мне.
— Двадцать лет я ел солёное, — пожаловался соседке барон. — А зять посадил меня на пресное.
— И меня, Пётр Кузьмич, — вздохнула Хотяинцева. — Мой повар плачет.
— Тогда выпьем за зятя! — Барон поднял бокал с клюквенным морсом. — За зятя, который не даёт нам соли!
Жадовский, по своему обыкновению, рассказывал всем и обо всём, и к концу обеда весь стол знал от него, что моя жена рисует солдатскую кровь.
— Кармином, Аполлон Гаврилович, — поправила его Настя. — И немножко киноварью.
— А правда ли, что вы вчера истопника не взяли, оттого что он кашлял? — спросила меня через стол Хотяинцева. — Мне Матрёна сказывала, пока шубу с меня снимала.
— Правда, Анна Гавриловна.
— Тогда я пришлю к вам своего нового повара. — Она постучала веером по столу. — И записку от вас хочу, как у Салтыковых, что человек здоров. Иначе я его к себе на порог не пущу.
К Рождеству такую записку при найме станут спрашивать, я не сомневался, на всей Литейной, и писать её придётся не мне одному.
Кажется, я совершенно случайно изобрёл «профосмотр».
После обеда Анна Гавриловна велела подать себе бумагу и открыла книжку ставок. Дамы ставили на моих дохляков или на гренадер Голенищева, по рублю и по полтине, а Андрей, разложив листы по порядку, вёл им счёт. Вдова Веженская поставила на рекрутов десять рублей.
— Я ставлю на тех, кого все списали, — сказала она и посмотрела на меня.
Что она имела в виду, за столом понял один я.
Поговорить мне с ней удалось только у окна, за чаем, когда барон усадил Готье за шахматы.
— Почти год я хожу у вас в должницах, сударь, — сказала Веженская негромко. — Мне это надоело.
— Я собирался вам написать.
— Лжёте.
— Лгу, — признался я. — Зато прошу теперь. Мне нужен сапожник, Елизавета Юрьевна. И честная кожа на двадцать пар.
Она рассмеялась так громко, что от шахмат обернулся Готье.
— Я вам двери в Сенат предлагала, а вы просите сапожника!
— Двери подождут. В казённых сапогах мои рекруты весной сорока вёрст не пройдут, им и пяти хватило.
Веженская перестала смеяться и долго смотрела в тёмное окно.
— Покойный муж тридцать лет принимал кожу для казны, — проговорила она наконец. — Верил он из всех кожевников одному. Тот единственный казну не обвешивал, оттого его после мужа от подрядов и оттёрли. Ко мне он до сих пор ходит на Пасху с поклоном. В понедельник будет у вас.
— Благодарю вас, сударыня.
— Сапоги я долгом не считаю. — Веженская подняла ладонь. — За жизнь сапогами не платят, сударь. Долг мой так при мне и остаётся.
— Тогда прошу ещё одного. — Я понизил голос. — Сундуки вашего мужа всё у вас?
— Стоят, где стояли. Родня на Покров опять приезжала, ласковая. Всё об этих сундуках спрашивали.
— Пришлите их мне. Теперь я знаю, что в них искать.
— Что же?
— Сколько казна платила за солдатский сапог. И сколько из этих денег доходило до солдата.
Локон на скуле у неё чуть дрогнул, и с минуту она молча меня разглядывала.
— Пришлю, — кивнула Веженская. — Завтра же.
Разъехались гости за полночь, и Настю я нашёл в пустой зале. Она сидела, сбросив туфли, перед горкой солдатских мисок на подоконнике.
— Давно у нас такого праздника не было. Да чего уж тут… Это, выходит, первый наш праздник в этом доме, не считая свадьбы, — произнесла она.
Действительно. Именины в своём доме я праздновал впервые. Но лучшего подарка, чем двадцать пар сапог для моих солдат, в тот вечер мне никто сделать не мог.
* * *
Спал я в ту ночь часа три. На рассвете я вывел своих на бег вокруг собора, по свежему снегу, в одних рубахах, и пар от моей команды поднимался выше ограды. Сухое платье и шинели лежали стопой на крыльце, и после третьего круга я собирался гнать всех одеваться.
Минька, по обыкновению, шёл первым. Антип, отдуваясь, держался у него за спиной и впервые на моей памяти не хрипел. Дятлов у калитки считал круги и выкрикивал их на весь двор.
На третьем круге у полковой канцелярии остановились сани.
Из саней вылез генерал в распахнутой шинели, курносый, в отца, и я узнал его раньше, чем Дятлов успел крикнуть «смирно». Великого князя Константина Павловича Романова я видел в Тильзите, когда он ехал за государем по главной улице.
Брат императора. Спутать его с кем-либо было трудно.
Рекруты мои кое-как сбились в строй, в мокрых рубахах, с паром над головами. Дятлов вытянулся у столба, и ус его дрожал.
Великий князь прошёл вдоль строя, не глядя на людей. Посмотрел на жердь между столбами и на канат в снегу, потом заглянул в светлицу, где у двери висел лист с солнцем над нарами, который нарисовала мне Настя, а поперёк на верёвке висели онучи. Из кухни уже пахло кашей с печёнкой, и он брезгливо потянул носом.
— Это что ещё за богадельня в гвардии? — спросил он негромко. — Кто здесь лекарь?
— Я, ваше высочество. Лекарь Салтыков. Рекрутов этих мне отдали до Пасхи по распоряжению Якова Васильевича Виллие, и на Святой неделе их обещал смотреть государь.
— Лечит пусть Виллие, — отрезал великий князь. — А смотреть государь будет гвардию. Богадельню я ему показывать не стану. — Он ткнул перчаткой в канат, потом в мокрые рубахи. — Солдат у вас по снегу бегает в исподнем и требуху жрёт, а ружья месяц в руках не держал. Котёл вылить, канат снять, — бросил он через плечо адъютанту. — Рекрутов к вечеру раскассировать по ротам, на общий котёл и в строй.
Савка в строю стоял крайним, и я видел, как у него опустились плечи.
Великий князь повернулся ко мне.
— А вас, господин лекарь, чтобы к полудню в слободе не было. Ни вас, ни вашей требухи. Вам ясно?
Глава 4
— Ясно, ваше высочество, — ответил я. — Позвольте только людям одеться. На таком ветру мокрые рубахи к вечеру уложат мне половину команды в горячку, и раскассировать вам будет некого.
Константин Павлович дёрнул щекой, однако махнул перчаткой, и Дятлов гаркнул так, что с ограды посыпался снег. Рекруты кинулись к крыльцу, к стопе сухого платья и шинелей, а я получил минуту, чтобы сообразить, с кем спорю.
Двадцатилетним цесаревич прошёл с Суворовым Италию и Альпы, и за тот поход покойный государь пожаловал ему этот титул. Спорить с лекарем ему было легко, зато со стариком Суворовым, как я рассчитывал, куда труднее.
— И ещё позвольте одно слово, ваше высочество, — сказал я, когда последний рекрут натянул шинель. — Слово это Суворова.
— Говорите, — велел он и прищурился.
— «Бойся богадельни». Так Александр Васильевич звал госпиталь. — Я показал рукой в сторону полкового лазарета. — Туда эти двадцать к Рождеству и легли бы. Прошлой зимой из сорока таких же рекрутов к Пасхе схоронили одиннадцать, и в полковой книге аккуратно записано, кого и когда. «Солдат дорог, береги здоровье» — это тоже он писал. Вот я этих двадцать и берегу.
— Суворова мне читать будете? — Он шагнул ко мне, и адъютант у него за спиной замер. — Я с ним через Альпы шёл.
— Оттого я вам его и читаю, — не опуская взгляда, ответил я.
Цесаревич долго смотрел на меня, и курносое лицо его понемногу наливалось краской.
— Там у него дальше и про немецкие лекарства сказано, — проговорил он наконец. — Тухлые, мол, да вредные. Это вы мне тоже прочтёте?
— Лекарств мои рекруты почти не видят. Каша с печёнкой да бег по снегу.
Про железные пилюли аптекаря Лемке, природного немца, я благоразумно промолчал.