— Отрекусь, — сказал он. — Ради неё отрекусь, Михайло, и пусть меня гонят из канцелярии.
— Никуда ты до утра не поедешь. В передней у князя Вышеславцев давно держит своих людей, и там, где держат Настю, через час узнают, что ты к нему ездил. Сиди за столом и пей квас.
— Ты ею рискуешь!
— Отречёшься ты, и он получит всё, что хотел, а Настю продержит, сколько ему понадобится. Тулуп от своих слов отопрётся, тебя выгонят, и показать на него снова будет некому. Уступим ему раз, и он придёт за вторым.
— А ежели к полудню ты её не найдёшь?
— Найду. Его кучер мне её и покажет.
Брат долго смотрел на меня, потом сунул часы обратно в карман и пошёл к столу пить квас.
Жадовского я попросил до конца не уезжать, сказав, что нынче мне понадобится свидетель с хорошей памятью.
— С превеликим удовольствием, — выдохнул он и больше ни о чём не спросил.
Мать поймала меня у дверей залы и взяла за рукав.
— Мишенька, а Настенька где же? Час уж её не видно.
— Наверху, матушка, с младшей тётушкой. — Я поцеловал ей руку. — Венок ей поправляют.
Про бобы мать так и не вспомнила, и я был этому рад.
Во дворе старики пели уже третью песню, и всякому, кто спрашивал про жениха, отвечали, что барин с ними пьёт по-очаковски. Тем же предлогом Вышеславцев выманил моего часового, а теперь этот предлог прикрывал меня.
* * *
Ширяев пришёл к девяти, при шпаге и с двумя будочниками, выслушал меня на крыльце и всё теребил усы.
— Карету тайного советника, сударь, мне останавливать не по чину, — сказал он наконец.
— Её остановят старики. Вы только поглядите, кто в ней приехал и что в ней лежит.
— Поглядеть я могу, — согласился пристав. — Глядеть мне по должности положено.
Евстигнеичу, сорок первому из стариков Петра Кузьмича, я велел взять коней под уздцы, как только карета встанет, Сергею снять кучера с козел, а Егорычу держать дверцу. Кричать никому не полагалось: в зале сидел её хозяин.
Карету мы ждали в темноте, за поленницей. Сергей стоял рядом со мной и всякую минуту трогал шпагу. Евстигнеич с двумя стариками курил в рукав на бревне, и только Егорыч не шевелился, как в карауле. Будочников Ширяев спрятал в дровяном сарае.
— А вдруг он другого кучера пришлёт? — шёпотом спросил Сергей.
— Некого ему слать, — помотал головой я. — Приехал он с одним кучером, и тот сейчас где-то там, где Настя.
— А где Настя?
— Узнаем, как только этот кучер приедет.
— Бочонок-то с подвохом был, ваше благородие, — вздохнул с бревна Евстигнеич. — Наш-то, что у калитки стоял, на него первым и пошёл. Сидит теперь в людской с Гришкой, глаз не кажет.
— Пусть сидит. Завтра он мне ещё понадобится, свидетелем.
Думал я в эти минуты больше о Насте, чем о карете. Плакать при чужих она, я знал, не станет. Будет злиться и всё примечать, такая уж у меня жена.
Карета вернулась к десяти, когда в зале уже оплывали свечи. Чёрная, с пустыми дверцами, она встала у моих ворот, и кучер, не слезая с козел, приготовился ждать хозяина.
Взяли его тихо, как уговорились. Сергей сдёрнул его вниз и зажал ему рот ладонью, и тот только сучил ногами, пока старики держали коней. Фонарь к дверце я поднёс сам.
На медной петле, у самого низа дверцы, зацепилась красная нитка в пол-аршина длиной. На полу под сиденьем лежала хмелевая шишка, такая же, как у меня в кармане.
Настя оставила нам много следов.
— Звать как? — спросил я кучера.
— Фролом, барин.
Евстигнеич хмыкнул и тронул медаль на груди.
— Фрол, говоришь? В свой же праздник коней запряг. Вот святые тебя и выдали.
— Ничего не знаю, барин, — забормотал Фрол, косясь на дверцу. — Велено было ждать за садом, я и ждал. Кого сажали, не видал, темно было.
— И нитки не видал? — Я снял её с петли и поднёс к фонарю. — Нитку эту барыня держала в руке, когда её сажали к тебе в карету. А шишка у неё из волос выпала. Нас нынче у ворот хмелем осыпали.
Шишку я положил ему на ладонь, и Фрол замолчал.
— Кнута не будет, Фрол, — сказал я. — Только нынче твой день, и Флор с Лавром с самого утра на тебя глядят. Им тоже соврёшь? Скажешь правду, пойдёшь свидетелем, и я за тебя попрошу.
Кучер перекрестился, не выпуская шишки, и сник.
— На Песках она, барин. На даче у аптекаря Функа, за Слоновой улицей. Двое с ней да старуха.
Функ! Через этого аптекаря с Гороховой с весны шли деньги на Сергиевскую, а дача его, выходит, пряталась версты за две от моего дома.
— Как тебя там встречают? — спросил я.
— Свищу два раза, они и отворяют.
Ширяев у меня за спиной поскрёб подбородок.
— Пески, сударь, не моя часть, — сказал он. — Только похищенная дворянка по горячему следу и в чужой части моя. После отпишемся.
— А тайный советник?
— Тайный советник пускай покуда наливку пьёт. Его я впишу в протокол после, когда будет за что.
Егорыча я оставил дома, при отце, приглядывать за гостем.
На Пески мы поехали в той же карете. Фрол правил, рядом с ним на козлах примостился Евстигнеич с кнутом на коленях, Сергей встал на запятки, а внутри со мной сели Ширяев и двое стариков. Ехали мы тихо, чтобы не греметь, и будочники с алебардами поспевали за нами пешком.
— Ежели там, сударь, никого не окажется, — сказал Ширяев, глядя в окошко, — меня завтра же отставят. За то, что ночью в чужую часть поехал, да ещё в карете, которую сам же у хозяина и угнал.
— Окажутся там все трое, — ответил я.
— Это я и сам понимаю, — вздохнул пристав. — Только люблю, когда мне это говорят вслух.
Дача Функа стояла в глубине сада, за высоким забором, и в одном окне наверху, я разглядел это ещё с дороги, горела свеча. У ворот Фрол придержал коней и свистнул два раза, коротко. Цепной пёс за забором залаял было, но, узнав, видно, Фрола, затих.
Ворота отворились сразу. Свою карету сторожа знали и впустили сами, и молодец в красной рубахе, придержав створку, разглядел при моём фонаре рядом с Фролом незнакомого старика с кнутом. Но кричать было уже поздно. Евстигнеич соскочил наземь и взял его за ворот, по-караульному.
Второй выскочил из дома на шум, увидел мундир Ширяева и кинулся через огород. Бежал он шибко, только в темноте влетел в капустную гряду и сел в неё по пояс, на радость моим старикам, и оттуда его будочники и вынули.
Наверх я взбежал первым. В дверях комнаты меня встретила старуха со свечой, а за её спиной на столе я разглядел горсть бобов. Увидев меня, она осела на лавку и закрестилась.
А вот и ворожея проклятая, которая Гришке мозги запудрила. Все гады в одном месте собрались!
Настю я увидел у печи. Сидела она на табурете, в белом своём платье, с растрепавшейся причёской, а на белёной печи у неё за спиной углём были нарисованы два лица. Одно широкое, с перебитым носом, другое узкое, с родинкой над губой.
— Это для ваших будочников, — проговорила она, поднимаясь. — Чтобы искали. Вот этот меня держал, а этот Гришу ударил.
Руки её я взял в свои и первым делом оглядел запястья. Синяков на них я не нашёл. Пальцы у неё были холодные и в саже, зато глаза оказались сухие и злые.
— Вы долго, — сказала она. — Я обещала ждать вас дома, а меня увезли в чужой.
— Теперь поедем в свой, — ответил я.
— Нитку мою нашли? Я её нарочно на петлю накрутила, когда меня в карету сажали. Думала, кто-нибудь да заметит.
— Нашёл. И шишку, что у вас из волос выпала.
Тут она всё-таки заплакала, коротко, уткнувшись мне в плечо, и я держал её, пока внизу Ширяев вязал молодцам руки их же кушаками.
— Гриша жив? — спросила она, не поднимая головы.
— Жив. Сидит в людской с тряпицей на голове и винит себя. Я его нынче зашью.
— А папенька?
— Играет с Готье в шахматы и ничего не знает.
Сергей влетел в комнату со шпагой наголо, оглядел старуху на лавке и сестру у меня на плече и медленно опустил клинок.
— Серёжа, спрячь, — сказала ему Настя. — Тут одна бабушка, и та с бобами.