— Сделать, Карл Фёдорович.
Мейер покачал головой и пробормотал по-немецки. Но всё же улыбнулся.
Ривьера я отвёз к его съёмному жилью. Остановился он в Демуте.
А чертить я начал ещё в санях, на обороте его визитной карточки.
Отказаться от новой затеи я никак не мог. Пора создавать новый аппарат!
* * *
Доску с чертежом я положил Шамшеву на верстак в тот же вечер. Нарисовал я помост на двух рычагах, длинном и коротком, а сбоку столбик с коромыслом и бегунком.
— Сами чертили, барин? — спросил Шамшев, повертев доску. — Оно и видно.
— Фунт на коромысле держит десять фунтов на помосте, — объяснял я, ничуть не обидевшись. — Бегунок довесит остальное, а где на нём ни встань, хоть с краю, хоть посередине, вес выйдет один.
Коромысло с бегунком я помнил по поликлинике. Там, откуда я пришёл, такие весы стояли в каждом кабинете, и за тридцать лет я взвесил на них тысячи больных. А что прячется под помостом, мне за всё это время ни разу не пришло в голову узнать, и рычаги пришлось додумывать самому.
— Рычаг ещё Архимед знал, — буркнул Шамшев, однако доски из рук не выпустил. — На гвоздях у вас всё завязнет. Призмы надобны, как у аптекарских весов, и сталь под них добрая. — Потом он ещё раз поглядел на моё коромысло и хмыкнул. — А насечки вы, барин, нарисовали на глазок. Их я сам размечу, тогда одной гирькой хоть быка свесим.
Спорить я не стал, насечки у Шамшева выходили вернее аптекарских.
Следующие три дня он почти не выходил из мастерской. Евсей Мироныч, старик-лудильщик с Охты, что ведал у нас котлами, носил ему щи прямо к верстаку, а Ртищев по вечерам заглядывал в дверь и докладывал мне, что мастер ругается сам с собой и, стало быть, дело идёт.
В субботу утром я застал в мастерской помост из дубовых досок. Под ним ходили два железных рычага на призмах, которые Шамшев выточил из последнего прутка аглицкой пружинной стали. После разрыва с англичанами новой ждать было неоткуда, и пруток этот он берёг пуще глаза. Сбоку на столбике качалось коромысло, и по его насечкам ходил медный бегунок.
Сперва Шамшев поставил на помост пудовую гирю, в угол, потом на самую середину, и бегунок оба раза вставал на одной насечке. Ради этого я и городил два рычага вместо одного. Фунт туда или сюда для мешка с мукой пустяк, а у Зосима за этим фунтом стоит вода. Колёсики под помост я попросил приделать сразу, чтобы весы можно было катать по палате от койки к койке.
Гришка, приехавший со мной, полез на помост первым и, увидев, где встал бегунок, надулся. Устинья кормила его за двоих, и весу он ждал богатырского, а вышло три пуда с четвертью.
— Теперь вас, Евсей Мироныч, — сказал я.
— Меня, старика, на весы, как борова на ярмарке? — Мироныч попятился к горну. — Помру, барин, тогда и вешайте.
Шамшев вытер ладони о передник и долго не сводил глаз со своего помоста.
— Купцы за такие весы с руками оторвут, — сказал он. — Воз сена одной гирькой свесить — это ж, барин, новый товар двору.
— Первые весы поедут в Мариинскую, — ответил я. — А купцы подождут до вторых.
— Подождут, — согласился Шамшев и вдруг прищурился. — А винт ваш для французской трубки я обдумал, барин. Дерево на резьбе в первый же мороз треснет, стало быть, муфту надо ставить медную и притирать её на масле, чтобы стык не гудел.
Имя своё на клейме Шамшев отрабатывал с лихвой.
Весы ещё предстояло везти в Мариинскую, и я заранее предвкушал лицо Фомы Игнатьевича, нашего скупого смотрителя, когда он узнает, что достанутся они больнице даром.
За одну неделю у моего двора появились заграничный заказ и новый товар, а Штосс впервые за осень закрыл свою тетрадь и не вздохнул. Задаток за книгу покрывал ту самую треть, что набиралась в шкатулке у Насти, и сафьяновая крышка так и осталась закрытой.
* * *
В субботу вечером ко мне на Кирочную явился барон. Шубу он скинул Гришке на руки ещё в сенях и вошёл в кабинет румяный с мороза, потирая ладони.
Настя выглянула из гостиной, увидела отца и прищурилась.
— Папенька, вы что-то затеяли?
— Угадала, душа моя. — Барон подмигнул ей и повернулся ко мне. — Засиделся ты, Михайло, над своими трубками. Да и меня Дарья Гавриловна дальше Литейной не выпускает, всё сердце моё бережёт. Давно мы с тобой никуда не выбирались. Предлагаю размять кости!
Сердце барона я третий год держал на наперстянке, и в этом Дарья Гавриловна была со мной заодно. Слова про кости мне не очень понравились.
— Неужто опять к Клыкову, на охоту?
Барон хитро ухмыльнулся и покачал головой.
— Не-е-ет, — протянул он. — У меня совсем другая идея!
Глава 5
— Шпага, Михайло! — Барон выбросил вперёд правую руку и шагнул в выпад, так что под ним скрипнули половицы. — Фехтовальная зала!
Я невольно привстал из-за стола. При грудной жабе барона выпады были ему опаснее любой шпаги, и лучше меня этого не знал никто в Петербурге.
— Не пугайся, сам знаю, что не мальчик. — Барон выпрямился и одёрнул сюртук. — Стрелять я тебя за конюшней выучил да один отбив поставил. Им ты под Пултуском и отмахался. Только на второй раз одного отбива не хватит. Шпагу же деда ты так и держишь для красоты. Непорядок!
— Кто же меня станет учить?
— Ленуар. — Барон с удовольствием опустился в кресло. — Француз, под Очаковом мы с ним одну траншею на двоих грели. Приехал он к Потёмкину волонтёром, славы искать, а нашёл турецкую пулю в бедро. После их революции возвращаться ему стало некуда, вот он у нас и осел. Держит теперь залу на Мойке, учит гвардейскую молодёжь колоть.
Про Очаков барон мог рассказывать часами, и половину этих рассказов я знал наизусть. Француза Ленуара среди них не было. Пока шла война с французом, хвалиться таким товарищем барон, видно, не хотел.
— А Дарья Гавриловна? — спросил я. — Дальше Литейной она вас одного не выпускает.
— Одного не выпускает. — Барон подмигнул. — А при лекаре выпустит. Ты, Михайло, мой пропуск.
Хитрость его я раскусил тотчас. Запрети я ему, и барон поехал бы к своему французу тайком, в обход жены и меня. Там он махал бы шпагой, как в молодости, покуда его не пришлось бы выносить к саням на руках.
В моём веке сердечников давно перестали укладывать в постель на месяцы. Их водили по коридорам, потом по лестницам, и нагрузку им отмеряли так же, как капли. Сердце, которое годами бережёт себя в кресле, слабеет не хуже ноги, сросшейся в лубке.
— Поедем, — сказал я, не раздумывая. — Только по моим правилам.
— Это по каким ещё? — Барон насупился.
— Прежде шпаги разминаться, как мои рекруты по утрам, — начал я загибать пальцы. — Схватка не дольше трёх минут, потом отдых, и выпадов не делать. А главное правило вот какое. Пока вы со мной говорите целыми фразами, фехтуйте сколько угодно. Начнёте глотать слова — и шпагу в угол.
— Это где ж ты такое вычитал?
— У рекрутов своих подсмотрел. Кто на бегу болтает, тот бежит в силу. Замолчал — значит, сердце у него уже на пределе.
Барон посопел, глядя на меня исподлобья, потом махнул рукой.
— Нянька ты мне, Михайло, вот кто. Ладно уж, твоя взяла.
Настя всё это время стояла в дверях, и губы у неё подрагивали от смеха.
— Папенька, а дам в эту вашу залу пускают? — спросила она.
— Не пускают, душа моя.
— Тогда вечером вы мне всё расскажете. — Настя повернулась ко мне. — По уколу, Михайло Алексеевич. Кто кого и сколько раз.
Отпускать отца на шпаги ей было страшно, я видел это по тому, как она теребила край шали. Отговаривать его при мне Настя всё же не стала и решать предоставила мне.
Удержать барона дома было нельзя, и лечить его покоем я больше не собирался. Пусть разминает кости, только у меня на глазах!
* * *
В понедельник рекруты мои, как и всю прошлую неделю, отстояли после бега свои два часа с ружьями. К полудню за мной заехали сани барона.