Константин Павлович хмыкнул и повернулся к крыльцу, где мои рекруты, уже в шинелях, снова сбивались в строй, и ткнул перчаткой в крайнего.
— Ты! — прикрикнул князь. — Кормят тебя тут или мучают?
— Кормят, ваше высочество. — Савка сглотнул и уставился в снег. — Я и жене так отписал. Лекарь сказал, к весне я крепче всех буду.
— Крепче всех, — повторил цесаревич и усмехнулся одним углом рта. — Поглядим.
Усмешка пропала, как только он снова повернулся ко мне.
— На Масленой я поведу их сам. Двадцать вёрст с ружьём и ранцем, в полной амуниции. Отстанет хоть один, и богадельню вашу я разгоню, а Виллие мне тогда не указ.
— Бегать им позвольте в рубахах, — попросил я. — Шинели будут ждать на крыльце, одеваются они сразу после бега. В мокром мундире солдат к ночи ляжет в горячке, а мне на Масленой надо показать его вам целым.
— Хитёр, — сказал он и помолчал. — Рубахи пусть. Только ружьё каждый день по два часа. Гвардеец ружья из рук не выпускает.
— Ружьё мне даже кстати. Десять фунтов на вытянутых руках растят силу не хуже каната.
— Котёл оставить, — бросил он адъютанту и пошёл к саням, а у полозьев обернулся. — Масленая неделя, господин лекарь. До Пасхи я ждать не стану.
Сани развернулись у канцелярии и ушли к Литейной. Дятлов перекрестился на собор, и следом за ним, не сговариваясь, перекрестились все мои двадцать.
Полковник Ветлугин примчался в санях, когда полозья цесаревича уже скрылись за углом, и уставился на меня.
— Что тут было?
— Смотр, господин полковник, — ответил я. — Нам его перенесли на Масленую.
Ветлугин открыл было рот, посмотрел на меня ещё раз и ушёл в канцелярию, хлопнув дверью.
Двадцать вёрст к Масленой я и сам назначил своим ещё в октябре, только шли бы они с песком в ранцах и с привалами. Теперь пойдут в полной амуниции, на глазах у цесаревича, и за одного отставшего заплатят все.
Железу, чтобы поднять кровь, нужно месяца два, а то и три, и пилюли Лемке успевали к Масленой впритирку. Котёл свой я всё-таки отстоял, и с понедельника рекруты мои бегали на версту больше, а после бега по два часа держали ружья.
* * *
В воскресенье после обедни Штосс разложил у меня в кабинете денежную тетрадь двора. Лекарь из Мариинской Иван Георгиевич вёл её не первый год, и молчание его над этими страницами я понимал с полувзгляда.
— Только не говорите мне «впритык», Иван Георгиевич, — попросил я.
— Говорить не стану, — вздохнул Штосс и потёр переносицу. — Впритык у нас было летом, а нынче хуже.
Трубки мои, по его словам, встали. Всякий лекарь в столице, кому она была нужна, свою уже купил, а новых лекарей в городе прибавлялось куда медленнее, чем трубок у нас на полке.
— Градусники уходят по три в месяц, — продолжал Штосс. — Прибор ваш с ртутью берут одни профессора, а их на весь Петербург шестеро. Хинная соль да хлорная известь нас пока кормят, только кормить им приходится и мастеров, и школу. До Масленицы протянем, а там придётся выбирать, кому платить.
Масленица, выходило, грозила мне не только в слободе. Эта праздничная неделя становилась роковым сроком для решения всех проблем.
Мои собственные дела шли не лучше. С тех пор как я по утрам пропадал в слободе, платных визитов у меня поубавилось вдвое, а вторую половину платы за дом следовало отдать к Рождеству. Об этом Штосс промолчал из деликатности, хотя знал не хуже меня.
Сундуки покойного Веженского привезли ещё накануне вечером, два, окованных по углам железом. Бумаги по казённой коже за три десятка лет лежали в них вперемешку с письмами, и я сразу понял, что разбирать их придётся не одну неделю.
После обеда к нам явился свататься жених Глаши, приказчик из суконного ряда, мещанин, тот самый, что по четвергам стоял у задней калитки, и звали его Нефёдом. Настя приняла его в передней, и я встал у неё за спиной. Глаша, судя по шороху за дверью, не дышала.
— Дозвольте, барыня, Глафиру за себя взять, — выговорил он, глядя в пол и комкая картуз. — Выводные я скопил, двадцать рублей.
Настя оглянулась на меня. Решать было ей, Глаша пришла к нам с её приданым, но подсказать я мог.
— Вольную ей дайте к свадьбе, Настасья Петровна, — сказал я. — Лучшего подарка Глаша от нас не получит.
— Вольную, — повторила Настя и улыбнулась. — А деньги свои, Нефёд, оставьте ей на обзаведение.
Глаша вылетела из-за двери и упала барыне в ноги, а Нефёд стоял красный до ушей и всё мял свой картуз. Денег на дом нам не хватало, жена моя только что отказалась от двадцати рублей, и гордился я ею в ту минуту больше, чем любым своим швом.
Вечером Настя поставила передо мной шкатулку, обитую зелёным сафьяном, и откинула крышку.
— Здесь моё, — сказала она. — Жемчуг от маменьки и то, что папенька положил мне на булавки. На весь долг тут маловато, зато на треть наберётся.
— Закройте её, Настасья Петровна, — не раздумывая, ответил я.
— Отчего же, Михайло Алексеевич? — Она подняла брови.
— Дом этот покупал я, и покупал его нам. Платить за него жемчугом вашей матушки я себе позволить не могу. Это слишком уж совестно.
— А мне совестно смотреть, как вы считаете по ночам. — Настя скрестила руки на груди. — Думаете, я не вижу, что свеча у вас в кабинете горит до трёх?
— Дайте мне срок до Рождества. Вопрос я этот решу, даже не сомневайтесь, — спокойно произнёс я. — И в шкатулку вашу мне лезть никогда не придётся.
Настя захлопнула её со стуком, потом всё-таки улыбнулась и поцеловала меня в лоб, а шкатулку унесла недалеко, на комод в спальне. С тех пор зелёный сафьян попадался мне на глаза всякий раз, как я одевался.
Пакет мне принёс Гришка, когда мы садились ужинать.
— Вам принесли, барин, — доложил он. — Посыльный мне знаком, я его в лицо знаю. Ответа вашего он дожидаться не стал. Но… Письмо французское. Вижу, вы и сами уже это поняли.
Письма из Франции я с некоторых пор вскрывал с опаской. В прошлый раз чужая рука вписала в письмо Ляховского пятую строку, и по этой строке я угодил в крепость.
Почерк я узнал сразу. Ларрей, главный хирург французской гвардии, писал мелко и с сильным нажимом, и тильзитская его записка, которую я достал из бюро, легла рядом с новым письмом буква в букву. Строки я на всякий случай всё равно пересчитал, и Настя, догадавшись, отчего, фыркнула в чашку.
Мелкие строчки при свече разбирались с трудом, и Настя, не утерпев, взяла у меня лист.
Ларрей кланялся и сообщал, что Батист ходит на своих ногах и весной женится в Руане. В Тильзите Батист божился мне, что за одноногого невеста не пойдёт, и получалось, что ногу мы с Ларреем спасли ему вместе со свадьбой.
Дальше шло главное. Под Фридландом французы взяли у нас лазаретные фуры, и в одной из них нашлись мои трубки. Ларрей разузнал у пленных лекарей, чья это выдумка, отвёз трубки в Париж и показал Корвизару, первому медику императора.
К письму была приложена визитная карточка. Ривьер, мастер хирургического инструмента и поставщик госпиталя Шарите, остановился у Демута и просил позволения быть у меня завтра в десять.
— Выходит, ваша трубка добралась до Парижа раньше вас, — сказала Настя, опустив лист.
Принимать парижанина один на один, у себя на Кирочной, я после пятой строки не стал бы ни за какие деньги. Зато я знал место, где свидетелей у нас набиралось с полдюжины.
* * *
Ривьеру я ответил, что жду его к полудню за Рогаткой, в конторе нашего двора. Утро понедельника у меня ушло на слободу: туда приходил кожевник вдовы Веженской снимать мерки, и двадцать пар сапог на две колодки он взялся сшить к Святкам, чтобы до Масленой их успели разносить.
Торговые дела за Рогаткой с самого начала держали Лемке с Шамшевым, а я, по совету барона, не входил в их товарищество ни долей, ни подписью, и торговаться с Ривьером полагалось им. Над товариществом барон велел поставить Общество лекарских искусств и ремёсел и сам записался в нём патроном.