— Полы и бельё моем известью по-прежнему, — сказал я. — Инструмент тоже. А руки сперва мылом, по-людски, и между больными растираем их спиртом.
— Винным спиртом? — Мейер сдвинул очки на лоб. — Голубчик, спирт сушит руки хуже извести.
— Голый спирт сушит. Ежели подмешать к нему сладкое начало масел, кожа останется мягкой.
В моём веке у дверей всякой палаты висит бутыль со спиртом, куда подмешан глицерин, и сёстры трут руки по сто раз за смену, не стирая их в кровь. Глицерином это сладкое начало назовут в Париже лет через семь. Нашёл его почти тридцать лет назад швед Шееле, когда варил оливковое масло со свинцовым глётом, и назвал масляной сладостью. Объяснять всё это Мейеру я, понятно, не взялся.
— Спирта для рук в штатах нет, господин Салтыков, — сказал Фома Игнатьевич, как говорил всегда, и сложил руки на животе.
— Будет не из штатов, — ответил я. — Заплатит наш двор, из денег за узорницы.
Выручил меня, как ни странно, Николай Мироныч, который в тот вечер приехал к Терентию мерить напор после Иордани. Про спирт для рук он услышал в коридоре и захохотал так, что из палаты выглянула сиделка.
— Водку на руки лить! Ну, лекарь… — Он утёр глаза рукавом шубы. — Купец купцу не откажет. Откупщик мне свой человек, достану у него по его цене, хоть бочку.
По дороге домой я завернул к Лемке на Мещанскую. Адам Васильевич выслушал меня, не снимая очков, и полез под прилавок.
— Масляная сладость у меня есть, герр Салтыков, — сказал он и поставил передо мной кувшин. — Остаётся всякий раз, как варю свинцовый пластырь.
— Вместе со свинцом, — сказал я. — Свинца на руках у моих сиделок не будет, Адам Васильевич.
Лемке подумал и снял очки.
— Тогда к мыловарам. У них этой сладости полные канавы, они её сливают. Только мутная она у них и солёная. Очистить её можно углём, покойный Ловиц из Главной аптеки так винную кислоту чистил. Уголь я вам дам.
* * *
Мыловарня Евсея Пахомыча, куда я поехал в четверг, стояла за Рогаткой, через два двора от нашего. Пахло там топлёным салом и кислой золой, так что у меня першило в горле, а у ворот в замёрзшей канаве желтел лёд.
Евсей Пахомыч, шуйский мещанин лет шестидесяти, с бородой, подпалённой у котла, встретил меня в дверях и в дом не позвал. В варочной у него стояли два котла, в одном варилось мыло, в другом остывало, и рыжий подмастерье Сенька снимал с котла густую серую пену.
— Подмыльник? — Евсей прищурился. — Его в канаву льём, барин. На что он вам? Не ворожить ли?
Ответить я не успел. Сенька, перехватывая черпак, плеснул себе щёлоком на руку и взвыл. Евсей схватил с полки горшок с постным маслом, но я поймал его за локоть.
— Не мажь! — Я сунул Сенькину руку в бочку с водой у двери. — Масло щёлок к коже припечатает, а вода его смоет. Держи и не вынимай, пока не скажу.
Держал я Сенькину руку в ледяной воде долго, сменив воду дважды, и краснота на ней так и осталась краснотой, пузырей не пошло. Евсей всё это время молчал и мял бороду.
— Ладно, — сказал он наконец. — Берите свои помои. Только на что они вам, скажете?
— В подмыльнике сладость, — ответил я. — Ежели его выварить, соль сядет на дно, а сверху останется густое и сладкое. Мне его надо пуд, для больницы.
Евсей перестал мять бороду.
— Это вы, барин, мыловарню-то знаете, — сказал он. — А у нас в Шуе, чтоб вы знали, мыло в гербе. Брусок золотой на красном поле, сама матушка Екатерина пожаловала. Ещё с царя Михаила варим.
— А римлянин Плиний пишет, что мыло выдумали галлы, — сказал я. — Из козьего сала с буковой золой.
— Галлы-то кто, немцы, что ль?
— Французы, только старые.
— То-то у французов мыло дрянь, — убеждённо сказал Евсей и сплюнул.
Сговорились мы быстро. Подмыльник Евсей станет вываривать мне до сладкого отстоя, а на пробу сварит мыло помягче, не высаливая его, чтобы сладость в нём и осталась. Про третий мой заказ он сперва даже слушать не захотел.
— Мыло с дёгтем? — Евсей вытаращил глаза. — Да им только сапоги мыть! Дух от него будет сапожный.
— Такой мне и нужен, — сказал я.
Уже прощаясь, я спросил, чьё у него сало. Евсей похлопал ладонью по бочке у стены, и бочка отозвалась глухо, полная.
— Кожевенное, с мездры, самое мыльное. От Пестерева беру, он земляк мне, шуйский. — Евсей понизил голос и поднял палец. — Пестерев у его сиятельства графа Зарайского в крепостных ходил, а нынче вон какой купец. У нас в Шуе его сиятельство всё держит, и кожевни, и дегтярни. Благодетель!
Цепочка выходила длинная и вся графская, от телячьей шкуры до куска мыла. Сиделки мои, выходит, мыли бы руки на графском сале.
— Сало я пришлю тебе своё, казанское, — сказал я.
— Казанское дороже на гривну с пуда!
— Разницу заплачу.
На обратном пути я зашёл к Шамшеву и заказал ему медный кран к бутыли, такой, чтобы жать его локтем и руками не трогать.
— Локтем? — Порфирий Данилович посмотрел на меня поверх своего угольника. — Этак вы, Михайло Алексеевич, скоро и ногой жать заставите.
— И ногой, — пообещал я. — Года через два.
Николаю Миронычу я в тот же день отписал про казанское сало, и наутро он ответил одной строкой, что обоз будет к среде.
* * *
В субботу на весах у меня в Преображенской слободе всё сошлось. Минька, выгнав цитварным семенем своих глистов-нахлебников, впервые прибавил фунт и ходил довольный, Антип прибавил свои два, а Федот, стоя на помосте, так увлёкся, расчёсывая запястье, что Дятлову пришлось на него прикрикнуть.
— Чешется он, ваше благородие, — доложил унтер, когда мы остались вдвоём. — И не он один. Третью ночь вся светлица скребётся.
Чесались, как оказалось, семеро. Между пальцами у Федота тянулись тонкие серые чёрточки, у Миньки те же чёрточки сидели на запястьях и по поясу, и зудело у обоих сильней всего ночью, в тепле под одеялом, так что сомневаться мне не пришлось.
Чесотка.
— Дурная кровь, — сказал Дятлов. — Пустить бы им по чашке, и сойдёт.
Вместо ответа я достал из сумки иглу и лупу. Ход на Федотовом пальце кончался крохотной белой точкой. Её я подцепил иглой, положил себе на ноготь и протянул Дятлову стекло. Точка, меньше макового зерна, шевелила под стеклом ножками.
Дятлов отшатнулся от моей руки и перекрестился, а Федот, заглянув в лупу через его плечо, присвистнул.
— С ногами! — выдохнул он. — Да у нас в светлице, выходит, постояльцы!
Я знал, что клеща этого больше ста лет назад видел итальянец Бономо и описал, как тот роет ходы под кожей. Учёные мужи Бономо не поверили, и в Петербурге чесотку до сих пор лечили кровопусканием и слабительным, дожидаясь, пока выйдет дурная кровь.
— Мазать будем всех до одного, Дятлов, — сказал я. — И тебя с Лаптевым тоже. Разом, три вечера кряду, от шеи до пят. Пропустим одного, клещ с него перескочит обратно на всех.
Мазь Лемке прислал к обеду, серный цвет с дёгтем на свином сале, в двух горшках, завязанных бычьим пузырём. Евсей прислал пуд своего дегтярного мыла, ещё мягкого, и вонял этот пуд на всю слободу. Бельё и онучи взялась выварить у себя Акулина, солдатка из-за полковой бани, по пятиалтынному с рекрута, а шинели я велел вывесить на мороз на трое суток. Свою простыню и своё полотенце в бане отныне получал у меня каждый.
Банщик, отставной гренадер с одним ухом, топить баню для моих наотрез отказался. По субботам у него парились гренадеры Голенищева, и менять порядок ради каких-то дохляков он не собирался, покуда я не показал ему записку от Сергея, к чьей роте были приписаны мои рекруты.
Раздеваться при рекрутах Дятлов отказался тоже.
— Унтеру перед рекрутами нагишом стоять не положено, ваше благородие, — сказал он, глядя мимо меня.
Мазал я его у Акулины в избе, за занавеской, пока сама Акулина гремела ухватом у печи и делала вид, что ничего не слышит. Бельё она у меня приняла охотно, а про мазь только поджала губы.
— Я б заговорила, — сказала она. — От чесотки слово есть.