Литмир - Электронная Библиотека

Хотяинцева подняла лорнет.

— Чем же?

— Комнатой при Мариинской. Для детей, на шесть коек, где мать может сидеть при ребёнке днём и ночью. И словечком государыне Марии Фёдоровне, чтобы позволила.

Госпитализмом это назовут только в двадцатом веке, но видел я его и здесь, в своих палатах. Малыш, оставленный на казённой койке один, чахнет от тоски быстрее, чем от своей хвори, и выхаживать его потом вдвое дольше. В Мариинской матерей к больным детям не пускали вовсе, и детей у нас клали в общие палаты, ко взрослым.

Хотяинцева подумала, постукивая лорнетом по ладони.

— Матерей, говорите? — Она усмехнулась. — Торгуетесь вы, сударь, как купец на Апраксином. Хорошо. Государыне я скажу на той неделе, а комнату обставлю на свои деньги. Мне так проще, чем уговаривать Опекунский совет.

— Только первую узорницу в Петербурге я вам отдать уже не смогу, — прибавил я. — Она у Стеши, Елизаровой дочки, что обварилась на прошлой неделе.

Фрейлина фыркнула, потом рассмеялась и хлопнула меня по рукаву.

— У дочки вашего ученика? Ну и правильно. Пусть при дворе думают, что первая у них.

* * *

Письмо графини барон получил в тот же день и, как доложила мне Настя, до самого Новолетия ходил мрачнее тучи, а Дарья Гавриловна молилась у себя за всех нас разом. На Новолетие у Бутурлиных сели за стол всей семьёй, и до горячего барон молчал, катая по скатерти хлебный шарик.

— Бутурлин к немцам, в лекари, — проворчал он наконец, ни на кого не глядя. — Ну, коли сама Ливен… С ней спорить, всё одно что с государем.

Он налил себе рюмку и поднялся, и за столом стало тихо.

— За будущего лекаря Бутурлина, — сказал барон и выпил одним духом.

Митя покраснел до ушей, Николенька захлопал в ладоши, а баронесса уткнулась в платок. Лука Осипович молча поднял рюмку в мою сторону, и хлеба на этот раз он не крошил.

— Михаил Алексеевич, — позвала меня баронесса через стол, утирая глаза. — А люди-то что скажут?

— Что Бутурлина в Дерпт определила сама графиня Ливен, Дарья Гавриловна. Больше ничего.

Сергей хохотнул и хлопнул брата по плечу.

— Ну, Митька, в Дерпте немцы пиво кружками пьют. Ты там над своими костями не спейся.

— А я? — Николенька подскочил на стуле. — Ежели Митька в лекари, так можно тогда я в пажи?

— Можно, — сказал барон. — Как подрастёшь да латынь выучишь.

Николенька, у которого от латыни сводило скулы, застонал на весь стол, и Митя рядом со мной фыркнул в салфетку.

— Немецкому его выучит Мейер, — сказал я. — Сам вызвался, по воскресеньям, при больнице. Говорит, по-латыни мальчик уже думает, теперь научится по-немецки браниться.

Барон хмыкнул. После обеда Митя первым выскочил за мной в переднюю и, оглянувшись на дверь, зашептал.

— Михайло Алексеич, а кости в Дерпте настоящие показывают?

— Настоящие.

— Целиком?

— Со всеми восемью на запястье, — ответил я.

Митя просиял и убежал, а следом в переднюю вышел барон, поймал меня у вешалки и положил мне на плечо тяжёлую ладонь.

— Сбил ты мне его с пути, Михайло, — сказал он. — И на путь же поставил. Не знаю уж, благодарить тебя или за ухо драть.

— Благодарите графиню, Пётр Кузьмич.

Засмеялся барон хрипло и коротко, и одышки, к моему облегчению, при этом у него не было.

Вечером я сел писать в Дерпт, тому самому профессору хирургии. Писал я по-латыни, на языке учёных людей, и вышло у меня три листа про известь и родильные палаты, а про мальчика две строки в самом конце.

Глаша весь вечер пробегала мимо моей двери то с лентами, то с утюгом. До венца с Нефёдом ей оставалось одиннадцать дней, первое воскресенье после Крещения, и Настя отпустила её от всякой работы на всю неделю перед свадьбой.

* * *

На Крещение мороз ударил такой, что над Невой стоял пар от дыхания тысяч людей. Против Зимнего дворца, по льду и по набережной, выстроилась гвардия, полк к полку, знамёна несли к прорубленной Иордани под золочёной сенью, и в строю преображенцев, при своей роте, я отыскал Сергея, неподвижного и красного от холода. Государя я видел только издали, у самой сени.

Рекрутов своих я нашёл на набережной, всех двадцать при Дятлове, и стояли они в новых сапогах от кожевника вдовы Веженской. Федот, у которого после пломбы зуб больше не ныл, притопывал на снегу и косился на гвардейцев в строю.

— Ваше благородие, — шепнул он мне, — кто нынче в казённых подмётках стоит, тот уж, поди, к Неве примёрз. А мы в своих хоть до Пасхи простоим.

Дятлов шикнул на него, и Федот притих, только подмигнул Миньке. Савка, впервые в жизни видевший государя, хоть и за полверсты, мелко крестился и шевелил губами, а Антип, на голову выше всей толпы, пересказывал соседям через моё плечо, кто где стоит.

Николай Мироныч, купец первой гильдии, чей напор крови я держал, ждал меня ниже по льду, у проруби, что народ прорубил себе против Адмиралтейства. Обет окунуться в Иордань он дал в ту ночь, когда у него на полчаса отнялась речь и отпустила сама, и сдержать его собирался, хоть бы я лёг поперёк проруби.

С обетом я спорить не взялся и поставил свои условия. С утра Терентий смерил ему напор прямо в санях, и будь ртуть высока, никакой Иордани купцу бы не видать. Ртуть стояла смирно. Окунуться разрешалось один раз, с головой не нырять, из воды сразу в шубу и в сани. В санях его ждал горячий сбитень, водки ни капли.

— Трижды положено, лекарь! — возмутился Николай Мироныч.

— Перекреститесь трижды, — ответил я. — А окунётесь раз.

Пушки грохнули с крепости, когда митрополит погрузил крест в воду, и вся набережная закрестилась. Народ с кувшинами и вёдрами хлынул к прорубям за святой водой, и будочники насилу сдерживали толпу. Больной мой скинул шубу на руки Гришке, перекрестился трижды и ухнул в прорубь в одной рубахе.

— Сла-ава тебе, Господи! — взревел он, вылетая из воды.

Гришка тут же укутал его шубой с головой, и под шубой я не отпускал его запястья. Пульс от ледяной воды поскакал, ртуть у Терентия подпрыгнула, но к тому времени, как он допил сбитень, улеглась на прежнее место. Николай Мироныч, стуча зубами, пообещал поставить две пудовые свечи, одну за себя, другую за меня.

Салют с крепости ещё не отгремел, когда шествие потянулось назад, к дворцу. Граф Ливен, проходя со свитой по набережной, заметил меня рядом с Настей и подозвал к себе.

— Вот, господа, тот самый Салтыков, — сказал он своим спутникам, — из-за которого я, кажется, проиграю жене пари.

Господ при нём было двое или трое, и один из них, в собольей шубе, с приятным низким голосом, пожал мне руку и выпустил её не сразу.

— Наслышан, господин Салтыков, — сказал он. — Ваши рекруты, говорят, что ни суббота, прибавляют по два фунта с лишком, а гренадеры Голенищева по фунту. И сапоги, говорят, вы им справили свои, не казённые.

— Мои мерки в казённые не влезли, — ответил я.

— Не влезли, — повторил он и улыбнулся. — Любопытно. Очень любопытно.

Имя его, когда Ливен мне его назвал, накрыл пушечный выстрел, а граф уже вёл его к следующему, и соболья шуба затерялась среди свиты. Улыбку эту я запомнил. Про фунты знал весь полк и вся Литейная, где Хотяинцева принимала ставки. А вот до двадцати пар рекрутских сапог человеку в соболях могло быть дело, только если ему было дело и до подмёток Пестерева.

Настя, молча простоявшая всё это время рядом, крепко взяла меня под руку.

— Вы его знаете? — спросила она тихо.

— Нет.

— А он вас, кажется, знает.

Андрей Салтыков нашёл меня, когда я подсаживал Настю в сани. Был он в шинели с инеем на воротнике, и такое лицо я видел у него только над самыми скверными бумагами.

— Обещал я тебе к Святкам, да тихо быстро не бывает, — сказал он вполголоса. — Я знаю, чья рука над Пестеревым.

— Чья?

Брат оглянулся туда, где у дворца ещё теснилась свита.

— Тебе не понравится, Михайло. Ты с ним только что раскланивался.

39
{"b":"981981","o":1}