А потом я лежала, уткнувшись лицом в его плечо, и тихо плакала. Не от обиды и не от боли: просто внутри было столько нежности, что я не знала, куда ее деть. Хотелось обнять его крепче, спрятаться от всего мира и остаться здесь, в этой теплой комнате, где всё пахло им. Не думать о том, что будет утром, не вспоминать, кто мы друг другу и почему оказались под одной крышей. И уж тем более не спрашивать себя, не совершила ли я чудовищную ошибку.
Марк почувствовал мои слезы. Чуть отстранился, приподнял мое лицо за подбородок и долго смотрел на меня, потом осторожно вытер большим пальцем мокрую щеку и поцеловал в губы. Я закрыла глаза. Он снова прижал меня к себе, устроил мою голову у себя на плече и накрыл нас одеялом.
Больше мы в ту ночь не сказали друг другу ни слова. Да и зачем?
Я слушала его ровное дыхание, чувствовала под щекой тепло его кожи и медленно проваливалась в сон.
А обо всем остальном подумаю завтра.
Глава 16
Марк
Утром я сбегаю из собственного дома. По-другому это не назовешь. Встаю затемно, еще до шести, одеваюсь, не включая свет, и выхожу, стараясь не скрипнуть дверью, как вор или мальчишка, который боится, что его застукают. Я, Марк Рихтер, крадусь по своему же коридору мимо двери, за которой спит женщина, которую я вчера едва не поцеловал в детской палатке.
Потому что знаю: если увижу ее утром на кухне, домашнюю, сонную, с этой смущенной улыбкой, то не смогу сделать вид, что ничего не было. А делать вид я обязан. У нас контракт.
В офисе я с порога вцепляюсь в работу, как утопающий в спасательный круг: совещание, отчеты, звонки. Потом отдел кадров приводит кандидаток на место помощницы, пять штук, одну за другой. Первая слишком громко смеется. Вторая путается в датах, и я тут же вспоминаю другие перепутанные билеты и чьи-то испуганные голубые глаза. От третьей так несет приторными духами, что начинает болеть голова. Четвертая смотрит с таким откровенным интересом, что хочется вызвать охрану. Пятая идеальна: собранная, четкая, без лишних эмоций. Именно такую я искал бы еще неделю назад.
Отказываю всем пятерым.
Ольга весь день помогает мне онлайн: разбирает из дома мою почту, держит звонки и вежливо делает вид, что не слышит, как я рявкаю на каждого, кто заходит в кабинет.
— Марк Германович, может, вам отдохнуть? — осторожно спрашивает она под вечер.
— Я в порядке, — отрезаю я.
В наушнике повисает такая выразительная пауза, что всё становится ясно без слов: не верит ни на секунду.
Меня бесит всё: медлительные юристы, секретарша из соседнего отдела, которая слишком долго несет кофе, и сам кофе, горький, пережаренный, не такой, как… На этой мысли я себя одергиваю и больше к чашке не притрагиваюсь.
Сижу в офисе до последнего. Девять, десять, одиннадцать. Охранник дважды деликатно заглядывает напомнить, что здание пустеет, а я смотрю в монитор и не вижу ни одной цифры.
Домой возвращаюсь после полуночи. В особняке идеально, мертво тихо: ни детского смеха, ни топота маленьких ног, ни звона посуды на кухне. Ровно то, чего я хотел все эти годы и ради чего строил этот дом. Мне бы радоваться.
А я стою в темной прихожей и сам не замечаю, как ищу глазами детские ботиночки у двери, серого зайца, забытого на диване, светлую макушку в конце коридора. И ее, в мягкой бежевой кофте, с чашкой в руках и этим вечным вызовом во взгляде.
Никого. Они спят.
Прохожу мимо их комнаты. Дверь прикрыта, но я прекрасно помню, что там, посреди ковра, стоит палатка, которую мы вчера собирали втроем. Ловлю себя на том, что улыбаюсь при одном воспоминании, и злюсь на себя еще сильнее.
Ложусь, закрываю глаза, переворачиваюсь на другой бок, потом на спину. Половина второго. Смотрю в потолок.
В голове слишком много Ксении. Она повсюду: в моих мыслях, в комнатах, в самом воздухе этого особняка. Ее тонкий запах полевых цветов, кажется, намертво въелся в мебель, в стены и в меня самого.
К трем часам понимаю, что не засну. Сбрасываю одеяло и спускаюсь в подвал, в тренажерный зал. Мне жизненно необходимо выпустить пар, пропотеть до изнеможения, иначе этот перегруз просто сорвет мне предохранители.
Подхожу к тяжелой кожаной груше и начинаю методично, яростно ее гасить. Удар, еще удар, целая серия. Пот едкой пленкой заливает глаза, мышцы наливаются свинцом и горят. Отлично, то, что нужно. В голове наконец наступает блаженная пустота.
Почти наступает.
Потому что мысли всё равно соскальзывают на нее. На то, с каким упрямым, пугающим мужеством держится Ломакина, словно ее жизнь не развалилась на куски несколько дней назад. Подробностей я не знаю: она не рассказывает, а я не спрашиваю. Но и без подробностей ясно, что муж у нее редкостный козел, а она переживает разрыв так, будто из нее вырвали кусок живого. И при этом умудряется тепло улыбаться Даринке, готовить эту несчастную кашу, играть. Она прячет эту бурю от всего мира — от дочки, от меня, от самой себя. Но я руковожу огромной структурой и слишком хорошо научился читать людей. Я вижу ее насквозь.
Эта женщина каждый день планомерно ломает мои железные внутренние настройки, в любой бытовой мелочи. Тем, как пристально смотрит. Как многозначительно молчит. Как бережно прижимает к себе ребенка, как вспыхивает от злости и принципиально не желает сдаваться под моим нажимом.
Я не привык к такому раскладу. Моя жизнь всегда подчинялась идеальному порядку, выверенным правилам и тотальному контролю. А Ксения — чистый стихийный хаос, живой, теплый и настоящий, и я абсолютно не представляю, что с ним делать.
А тут еще Даринка. Крошечный человек, который без тени страха называет меня «дядей Малком», звонко смеется и доверчиво тянет за руку. И я, годами не улыбавшийся просто так, без деловой необходимости, начинаю улыбаться в ответ.
Я на ходу перекраиваю графики, неуклюже прошу прощения, вместо совещаний провожу целый день в развлекательном центре, ем картошку фри, которую прежде на дух не переносил, покупаю огромного плюшевого зайца и на коленях собираю детскую палатку. Делаю вещи, на которые еще неделю назад пожалел бы своего времени.
И самое жуткое, что мне это вовсе не противно. Мне это нравится. Вот это открытие пугает меня сильнее, чем потеря самого крупного контракта.
Ведь у нас временное соглашение, обычная сделка на одну неделю. Завтра вечером прилетит Гюнтер Хартман, пройдут финальные переговоры, и этот затянувшийся фарс подойдет к концу. Контракт будет подписан, Ксения с дочкой соберут свои пакеты и уедут, а я снова останусь один в этом гигантском особняке, в идеальной стерильной тишине. Как раньше. Как сегодня ночью.
Я примеряю эту мысль на себя, и мне становится не по себе. Вместо привычного облегчения и долгожданной свободы я чувствую холод и ту самую пустоту, в которую вернулся после полуночи.
Понимая, что окончательно теряю контроль над собственной головой, снова берусь за грушу и наращиваю темп: хлесткие удары, пот, тупая физическая боль. Хорошо.
Сквозь грохот снаряда вдруг доносится тихий скрип у двери. Останавливаю грушу ладонью и оборачиваюсь.
На пороге стоит Ксения. Бледная, тоненькая, в своей мягкой бежевой кофте, которая сползла с плеча, и я, черт возьми, замечаю это раньше, чем успеваю себе запретить. В глазах столько боли, что ее хочется забрать себе.
Весь день я бегал от этой женщины. Отказал пяти кандидаткам, рявкал на юристов, до ночи сидел в пустом офисе — и всё для того, чтобы в три часа ночи она сама пришла ко мне.
Она что-то сбивчиво объясняет про звук и бессонницу, а я, сам не зная зачем, киваю на грушу. Ксения колеблется секунду и подходит.
Показываю стойку, поднимаю ее руки к лицу. Сначала она бьет робко, едва касаясь кожи, но я требую сильнее, еще и еще, и с каждым ударом из нее рвется наружу злость, боль — всё, что сделал с ней этот ее муж. Она колотит грушу и плачет навзрыд, не вытирая лица.
Я стою рядом, не утешаю и не лезу. Жду. А потом не выдерживаю.