Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лет тридцать с небольшим, возможно, ближе к тридцати пяти. Высокий, сухощавый. Тёмно-русые волосы виднелись из-под котелка, небольшие усы были аккуратно подстрижены. Лицо нельзя было назвать красивым в привычном смысле, но взгляд всё равно цеплялся. Прежде всего за глаза: холодные, внимательные. Тёмный дорожный сюртук сидел на нём почти безукоризненно, хотя после поездки в поезде это уже само по себе казалось подозрительным. В руке мужчина держал тяжёлый кожаный саквояж.

Первым делом он оглядел платформу. Не в поисках носильщика, именно осмотрел. Затем заметил Руднева и направился к нам.

– Надворный советник Александр Карлович Бретцель? – спросил пристав, выступая вперёд.

Мужчина коротко кивнул.

– Дмитрий Сергеевич Руднев? – так же переспросил прибывший.

– К вашим услугам, – кивнул пристав.

– Надеюсь, вы понимаете, что нам следует поскорее приступить к делу?

Голос оказался негромким, суховатым и очень спокойным. Людям с такой манерой речи обычно не требуется повышать тон: окружающие сами начинают вытягиваться и слушать внимательнее.

– Мы можем приступить немедленно, – Руднев тоже стал заметно официальнее.

– Вот и отлично.

Бретцель уже собирался идти, но взгляд его скользнул в мою сторону и он остановился. Я, очевидно, совершенно не вписывалась в картину встречи представителя из Петербурга местным приставом.

– А это?.. – Брови надворного советника чуть сошлись.

Руднев кашлянул. По-моему, только для того, чтобы не выругаться.

– Ольга Алексеевна Васильчикова, – произнёс пристав. – Учительница словесности. Та самая молодая особа, которая первой объявила, что Киснемская могла умереть не своей смертью.

Александр Карлович посмотрел на меня уже совсем иначе.

– Вот как… – В его голосе не было ни удивления, ни насмешки.

– Именно так. – Я спокойно выдержала взгляд.

– Любопытно… – Едва заметная складка появилась у него возле рта.

Глава 14

Несколько дней после приезда надворного советника я провела в состоянии, которое переносила хуже болезни, – мне пришлось сидеть на месте и ничего не делать. Вернее, внешне ничего не делать. В голове работа не прекращалась ни на минуту, что, пожалуй, только ухудшало положение.

Рязань тем временем бурлила. На улицах говорили не просто о внезапной смерти Евгении Ивановны Киснемской, а уже о её столичных связях, о том, как она выглядела за день до происшествия, что сказала той-то даме, кому улыбнулась, с кем не поздоровалась, о последнем вечере, почему решила устроить приём при умирающей матери, сколько было гостей, кто ушёл позже всех и не было ли на её лице в тот момент признаков обречённости.

Половина этих разговоров была вздором. Другая половина отличалась только тем, что рассказывали её значительно увереннее. Так что в доме Киснемских никого не принимали. Хотя тётушка дважды навещала Капитолину Петровну (видимо, на неё запрет не распространялся), но меня с собой не брала.

Официально же в доме теперь всем распоряжался надворный советник. Александр Карлович не запрещал мне там появляться напрямую – это было бы слишком грубо, – но дал понять тётушке, что присутствие моё поблизости он терпеть не станет, и лишь только приличия не позволят выкинуть меня за забор прилюдно. А вот городовыми стращал.

Так что мне остались окно, письменный стол и собственная голова. Я ходила из угла в угол, потом садилась, писала, перечёркивала, снова вставала. На столе копились листы с именами, стрелками, вопросами и предположениями, а я всякий раз заставляла себя возвращаться к началу и спрашивать: что я «знаю», а что только решила, потому что версия слишком удобно сложилась?

Первая гипотеза, самая лёгкая и соблазнительная, лежала на поверхности: чаще всего виноват близкий человек, и это – Татьяна. Обиделась на мать за то, что та когда-то вырвала её из привычной жизни, лишила любви и свободы. Отправила жить к бабке, как в тюрьму. Считала мать несправедливой судьёй и возненавидела её. Натянутый… но всё же – мотив, если считать девушку экзальтированной и склонной к психопатии шизофреничкой. Хм… скрывающейся под скромной и уравновешенной личиной провинциальной художницы.

М-да… Ну да ладно, версия как версия. Кроме того, Татьяна имела возможность войти ночью в комнату и принести яд, не вызывая ни у кого подозрения. Так что мотив и возможность в наличии.

К-хм… Слишком превосходно, и именно это мне и не нравилось. Если сейчас решить, что Татьяна виновна только потому, что у неё есть старая обида и доступ в комнату матери, чем я буду лучше Барсова с его сердечным припадком? Он тоже увидел первую удобную версию и так в неё влюбился, что всё остальное стало помехой.

Нет, сказала я себе. Если ты хочешь быть объективной – будь ею до конца. Татьяна могла ненавидеть мать? Да. Но между ненавистью и убийством лежит множество психологических ступеней. Иногда – просто огромное их количество.

Кроме того, в доме в тот вечер были гости, и я заставила себя продумать каждого так же тщательно. Две местные дамы – неопасны, но болтливы. Такие убивают только из-за репутации. Пожилой чиновник, старый знакомый Ивана Матвеевича. Маловероятно… хотя старики с застарелой ненавистью и долгами совести порой бывают опаснее молодых. Ещё один гость – полноватый, почти незаметный за своими комплиментами. Ничего в нём не зацепило…

А вот молодой человек из среды Мельпомены мне не нравился. Не потому, что был молод, привлекателен или говорил чересчур льстиво. И не потому даже, что, по шепоткам за спиной, имел отношение к рязанскому театру, знавшему на своём веку все виды провинциальной славы, тщеславия и закулисной грязи. Нет. Меня насторожило другое.

Он слишком внимательно весь вечер следил за Евгенией Ивановной. Хотя не был похож на влюблённого или поклонника, что убивает за право сидеть рядом с красивой женщиной. Выглядел иначе – настойчиво-выжидающе, будто весь вечер ждал удачного момента для разговора наедине.

Я даже вспомнила, как один раз, когда Евгения Ивановна рассмеялась, отвечая ему что-то вполголоса, лицо у него на секунду стало не полным обожания, а злым. Очень ненадолго, но я это заметила.

Имя его, к собственному стыду, не удосужилась запомнить. Но существовал человек, который знал практически всех, обо всех имел мнение и при этом любил изображать полное равнодушие к городским пересудам.

Платон Аристархович Бырдин явился в свой обычный час, когда полуденный чай уже закончился, а до обеда оставалось достаточно времени, чтобы домашние уверяли себя, будто ещё совсем не голодны. По его лицу я поняла: день доктора чем-то не порадовал. Бакенбарды торчали чуть решительнее обычного, рот был поджат, а саквояж он поставил на стол с такой аккуратностью, какую обычно проявляют люди, сердитые настолько, что боятся начать швырять вещи.

– Ну-с, – сказал он, стягивая перчатки. – Как сегодня у нас настроение? Всё ещё воинственное?

– Это у меня, Платон Аристархович, не настроение, а характер, – ответила с улыбкой.

– Тем хуже для окружающих, – заметил мужчина, усмехнувшись.

Он пощупал мне пульс, послушал лёгкие и, убедившись, что я не стараюсь умереть ему назло вторично, собрался уже перейти к традиционной части визита, к поучениям, когда я спросила:

– Вы ведь знаете почти всех, кто был у Киснемских в тот вечер?

Доктор застыл. Потом очень медленно повернулся ко мне. Неодобрение на его лице было совершенно неубедительным.

– Сударыня, если вы опять собираетесь превращать мой врачебный визит в тайное следственное заседание, я, пожалуй, потребую хотя бы… приличного чаю.

– Феня! – крикнула я, не отрывая глаз от Бырдина. – Чаю доктору, да с вареньем!

Из кухни донеслось невнятное, но многообещающее ворчание.

Платон Аристархович тяжело опустился на стул.

– Кого именно вы намерены обсудить? – спросил он с важным видом.

– Всех.

– Всех? Это будет долго, а у меня ещё сегодня визиты.

30
{"b":"980747","o":1}