Корни гранита уходили глубоко, в прошлое, в огонь земли, но отзвук льда задержался здесь — в зримом и незримом. Камень ещё расправлял плечи после этой тяжести, постанывая от удовольствия каждой лапой, каждой костью земной. Дни лета и ночи зимы мерцали над ним, набрасывая по ночам горсти снежной мимолётной влаги, и едва скользили по нему шелестом лап и ног кто-то быстродышащий и сердцебьющий.
В незримом гранит мерцал — костяной, корневой, выступ глубокой земной кости сквозь земную шкуру. Карантир вздрогнул, усилием воли возвращаясь домой. Сжатые, сдавленные чувства его вдруг распрямились, раскрылись, как долго стиснутый кулак, навстречу этой тишине, и едва поддавались воле. Солнце неуловимо перескочило ещё выше, хотя, казалось, прошли мгновения. Смеясь, он взбежал выше на каменный горб, чувствуя себя однодневной бабочкой рядом с порождением Земли.
Теперь все получится.
Теперь он услышит.
Он упал на камень, погладил его ладонями. Невольно подумал о том, какой замок поднял бы на этих камнях и из них. Или нет, не здесь — вон на той горе. Чтобы видеть далеко-далеко.
Потом грустно засмеялся, ведь даже здесь, рядом с земным сроком, он подумал не о доме и не о дворце — о крепости. О неприступных стенах и башнях...
Камень все равно был хорош, какие бы глупости не занимали голову. Море внизу торопливо дышало, облизывая скалы, и неслышный треск в глубине гранита отмечал его дневной вздох.
Ещё немного пройти. Ещё дальше. Где-то там, впереди. Он подхватил вещи, съехал с гранитной лапы и почти побежал.
Казалось, теперь тропа сама его вела, а он бежал, как охотничий пёс, ведомый верховым чутьем. Вскарабкался на новый холм, где тропа уходила от воды - и мелькнула слабая старая тропинка поперек пути.
К морю он повернул, не раздумывая. Пробежал гребнем холма - и остановился. Тропинка потонула в траве, а впереди, на расчищенной поляне, поднимались из густых кустов стены, сложенные из камней. Следы старого огня лежали на них, как мрачные тени, но стены стояли прочно даже без крыши и без защиты от дождей. В основу стен положили гранитные булыжники, а дальше складывали обломки сланцев, ловко сцепляя их друг с другом, так что и без связующего раствора они бы держались долго. В нескольких местах трещины уже рассекли эти стены - но и только.
С моря наползал туман, а стены были тёплыми и яркими, словно подсвеченными вечерним солнцем. Почему вечерним? Он не знал. Но этот дом был вечером, эхом, следом, отблеском, якорем прошлого, в его трещинах проросла трава, и он тихо вздыхал о теплых руках, которые собирали его камни и с песней складывали в стену.
С песней.
Карантир нетерпеливо огляделся, приметил разреженную траву в сторонке и устремился туда. Старая, полусмытая тропа вилась среди деревьев, огромных старых сосен, вонзавших корни в камень, удивительно больших - и спустилась в низину, а потом в гранитную расщелину с прямыми стенами.
Здесь была лестница. Прямые и удивительно ровные сверху ступени, только разного размера, словно кто-то потратил годы, чтобы вырубить ее здесь от склона до самой воды. Гранит был здесь чуть иного цвета, глуше и туманнее. Он спускался, ступени то росли, то уменьшались, и последние уходили в воду, и волны нагромоздили на них обломков и водорослей, но ещё по меньшей мере одна ступень угадывалась там, внизу. Ничьи руки не рубили эти ступени, не было в них иного тепла, кроме солнечного.
Холодный язык моря лежал между ровных ступеней, протягивался, шурша, среди мелких камней на их кромке, и бульканье и журчание отскакивали медленно от стен.
Карантир чуть выше медленно опустился на гранит. Помолчал, слушая море и его эхо.
Не глядя, достал футляр из сумки, а из него - флейту. Простую деревянную флейту из неизвестного красноватого дерева, найденного Амродом в доме Диксонов в самые первые дни. Изрядно старого для смертных земель дерева...
Первые ноты пролетели между ровных стен, отскочили, перемешались друг с другом. Он разминал пальцы, брал ноты верхние и нижние, слушал эхо. Потом уловил ритм волн. Он не плел сложных мелодий, и вовсе играл не за этим - он слушал и возвращал услышанное, как умел. Самые мягкие, чуть глуховатые нижние ноты деревянной флейты для него перекликались с плеском волн, он отвечал этому спокойному шелесту, добавлял ему немного звуков и эха.
Дыхание его выровнялось, он сел ровнее и спокойнее.
Пришел туман, заботливо укрыл выход из ровных стен, завесил мягкой светящейся пеленой небо. И словно бы совсем немного не дополз до древних ступеней.
Эхо флейты сплеталось с волнами, временами повторяясь, а прочие звуки затихали, и больше ничего не было, и потому камень слушал воду и флейту вместе с деревьями, и простые мягкие сочетания нескольких звуков пробирались куда-то глубоко по ухватистым корням. Где-то очень глубоко камень сделал сегодняшний вздох и прислушался.
Маленькое безвременье тумана приостановило солнце и бег времени, замедлился стук живого сердца, и камень словно бы прислушался, выделив тихое пение дыхания и дерева на краю себя из бессчетных звуков мимолётных живых, услышав их там, глубоко, где возвышение и обрушение крепостей лишь мимолётная возня на шкуре.
Туман чуть расступился, и стал вечер. Карантир в последний раз стряхнул влагу дыхания с края флейты, протер ее и убрал. Вокруг была тишина, и даже маленькие волны почти успокоились. Ногам сделалось прохладно, и он обулся. Сердце его билось медленно и спокойно, как почти не было со времени отъезда. Город остался далеко, отгородился морем, преодолимым вполне, и днями истекшего времени, неодолимыми никакой силой, а значит - недосягаемый в его собственном здесь и сейчас.
Он медленно и неспешно поднялся наверх, где холм ещё кутался в остатки тумана, и влага оседала на каменных стенах брошенного дома.
Что-то дрогнуло и вздохнуло в воздухе, когда он проходил. Кто-то был где-то, досягаемый, но невидимый, и даже обойдя дом, Карантир не увидел никого, но чутье упрямо твердило, что он здесь не один. Хотя он заметил бы и кролика, и мышь, и птицу.
Он отступил на несколько шагов - и посмотрел на дом иначе. Задумчиво вспоминая снова, как это делается, каким странным движением воли и мысли.
Туман сгустился вокруг, и яснее сделался дом, выказывая тепло рук создателей.
Она сидела на пороге - сама как сгусток тумана, сквозь который на мгновение видно то простое светлое платье, то длинные темные волосы, а потом они опять пропадают, словно она никак не может собрать себя, и истаивает на глазах, но отказывается делаться чистой фэа, нагой душой, хватаясь за память тела, платья и волос.
"Кто ты?" - подумал он ей.
"Мари", - отозвалась она мыслью, и имя вернуло ей лицо, и каштановые волосы, и темные глаза на бледном лице, и тонкие брови. - "Я пришла на песню. Здесь холодно. Почему снова тихо? Здесь была музыка. Теплая музыка".
Прикосновение ее мыслей было как туман и мокрое перо. И естественное как дыхание прикосновение сродного ему существа.
Первого.
Единственного.
Почти растаявшего.
"Мари! Откуда ты?" - позвал он.
"Я не помню", - ответила она, держась за камень в дверном проёме, словно за протянутую руку. - "Здесь холодно. Я пришла согреться..."
Лицо ее то скрывалось за завесой, то появлялось снова. И сама она была прозрачной, сама почти как туман вокруг, на грани между зримым и незримым.
Он выхватил флейту, как меч к бою. Заиграл торопливо, так что она вздрогнула испуганно. Перешёл с усилием на более спокойные, мягкие звуки, лихорадочно соображая. Что сыграть ей? Спокойствие и уют лесов? Величие и красоту замков? Шум прибоя?
Поймать настроение волн он не мог, и он заиграл простые песни, что эльфы-землепашцы и лесовики играли в его землях своим полям, своим коровам и диким пчёлам. Часто у них не было слов вовсе, лишь несколько звуков, которыми жители называли пчел, хлеб, поля и погоду, и могли через целую долину спросить у соседа, как поживает его хлеб или не идёт ли шквал. ...Люди, которые пришли позже, говорили эльфам, что им чудились в этих песнях глубокие мысли и размышления о вечном.