— Ладно, — сказал он. — Техника. С завтрашнего дня.
«Ладно. Не "хорошо", не "плохо" — "ладно". Принял, что план поменялся. Не мой план — его. Я ему не вписался. Хорошо. Пусть думает. Пусть считает, что управляет. Пока пусть».
Восемь лет. Вытянулся, но остался худым, жилистым. Черты заострились: скулы, нос с горбинкой от отца, тонкие губы матери, чаще сжатые, чем расслабленные. Волосы брил коротко, безжалостно. «Не до причёсок. Не летний лагерь».
Техника оказалась сложнее. Не потому что движения трудные — потому что каждый удар нёс в себе слои: баланс, дыхание, дистанция, тайминг. Дакен разбирал по одному: сначала одно, потом другое, пока не начинали работать вместе. «Разборка медленно. Сборка — когда устаёшь думать. Всегда так было. Всегда — в другой жизни».
Ноги — фундамент. Длинный гонял по залу: шаги, смещения, переходы из стойки в стойку. Дакен обнаружил, что маленькое тело имеет плюс: низкий центр тяжести. Смещался быстрее, чем ожидали, движения короче, экономнее. «Маленький — быстрый. Низкий — устойчивый. Минусов хватает. Но это — работает. Остальное — терпеть».
С оружием — иначе. Палка: та же, что для кистей, но теперь как оружие. Базовые удары, блоки, перехваты. Работал медленно — не бить быстро, а понять, как шест взаимодействует с телом: где точка вращения, как вес меняет баланс, как передать силу от ног в кончик. «Палка — она и есть палка. Деревянная. А меня учат ею убивать. Мне восемь. Нормально. Всё нормально. Не нервничай, Георгий. Просто — учишься. Просто — ждёшь. Просто — ненавидишь».
К девяти дали меч. Деревянный, короткий, тяжёлый для рук, которые выросли, но не налились. Длинный показал, как держать, как резать, как не отпускать рукоять при ударе. Схватывал медленнее: меч сложнее, требует точности, к которой тело подошло только сейчас — когда кости начали твердеть, а запястья набрали силу. «Меч. Деревянный, но меч. Рукоять — в ладони. Лезвие — дальше руки. Непривычно. Но это — оружие. Настоящее. Значит, меня готовят не просто драться. Меня готовят убивать. Ну. Хоть честно».
Однажды оступился на тренировке. Палец зацепился за край мата, полетел вниз, на камень. Удар в локоть. Боль вспыхнула — и вместе с ней что-то другое. На долю секунды мир стал чётким: звуки замедлились, цвета ярче, боль отступила, будто кто-то повернул ручку громкости. Тело само сгруппировалось, и он встал, ещё не понимая, что произошло.
Длинный смотрел на него.
— Ты не должен был так быстро встать, — сказал он. Негромко, но с чем-то в голосе, чего раньше не было.
Дакен промолчал. Смотрел на локоть: болел, но затихал. К вечеру — тупой отзвук. К утру — ничего. «Зажил за полдня. Сильный ушиб — неделя минимум. А тут — полдня. Тело делает что-то, чего я не просил. Чего я не понимаю. Не понимаю — и это бесит. Потому что если не понимаю — не могу контролировать. А не могу контролировать — значит, кто-то другой решает за меня. Ненавижу, когда так».
Никому не сказал. Не из хитрости — из злости. Это его. Его тело. Что бы оно ни делало — его.
Спарринги начались на пятом году. Дакена привели в зал, где стоял другой мальчик — года на три старше, выше, тяжелее. Стойка говорила: он здесь давно.
— Бой до первого падения, — сказал старший. — Начинайте.
Мальчик бросился вперёд. Дакен не отступил. Шаг в сторону, пропустил мимо, толкнул в спину — перенаправил. Мальчик упал. Встал. Злой. Бросился снова. Дакен ушёл. Толкнул. «Зачем бить, если ты сам падаешь? Помогаю». Третий раз мальчик упал и не встал сразу: тяжело дышал, смотрел так, будто обманули.
— Ты не бьёшь, — сказал он.
«А зачем? Ты сам всё делаешь». Вслух промолчал. Но старший остановил бой.
— Уклоняешься — хорошо. Не атакуешь — плохо. — Посмотрел на Дакена. — Бой — это не спрятаться. Бой — заставить другого перестать хотеть тебя бить. Завтра будешь атаковать.
«Сразу "завтра". Этот не даёт передышки. Ладно. Будем атаковать. Хоть какое-то разнообразие».
На следующий день атаковал. Хуже: удары слабые, мальчик принимал и давил массой. Дакен пропустил броски, побывал на полу, но вставал. Каждый раз. «Удар в корпус — как горохом. Но цель — в точке. Солнечное сплетение. Ребро. Подбородок. Бей туда, где больно». И удары стали точнее: не в корпус вообще, а в места, где человек останавливается. Георгий знал, куда бить, чтобы перестали.
Через несколько недель спарринги стали нормой. Разные противники: старше, тяжелее, быстрее. Проигрывал часто. Реже с каждым разом. И каждый раз вставал. «Проиграл — встал. Проиграл — встал. Это, может, и есть главное. Не победа. Вставание. Хотя — какого чёрта я тут встаю? Я должен быть снаружи. С ней. А не тут, на коленях перед очередным дедушкиным псом».
Шёл по коридору после тренировки — мокрый, разбитая губа, ноющие рёбра — когда это случилось. Тёплое пятно, жившее в нём с пробуждения, вспыхнуло ярко. Он остановился. Как будто кто-то крикнул имя — без звука, прямо в грудь.
Ему было шесть. Второй год.
Стоял в коридоре и смотрел на стену. Камень, швы, влажность. Но за ней — знал так же точно, как собственное имя — была она. Мама.
«Стоп. Откуда знаю? Не "думаю" — знаю. Как знаю, где верх, где низ. Не мозг — тело. Поворачивается к стене, и не могу заставить не поворачиваться. Тянет. Нитка от груди к камню. Тонкая, крепкая, горячая. И от этой нитки — тошнит и тепло одновременно. Потому что она там. За этим камнем. В такой же норе. И я ничего не могу сделать. Пока».
Стражник сзади толкнул в спину.
— Идём. Не стой.
Пошёл. Но теперь знал направление. Не координату — вектор: левее, ниже, дальше. Тепло от костра, которого не видишь, но чувствуешь.
С того дня стал считать. Не шаги — возможности. Когда коридор пуст, когда меняется охрана, какие двери открываются и куда ведут. «Не план побега. Просто смотрю. Хотя — кого обманываю? Разве что себя. И то — плохо получается».
Встречи с матерью были частью расписания. Не его — их. Раз в две‑три недели, иногда реже, если Ромулус давал новые инструкции. Одна и та же комната, деревянная перегородка, щель шириной в ладонь. Несколько минут. Стражник за спиной считал по часам — тихий тик, раз в секунду. Двести тиков. Три минуты.
«Три минуты. Двести тиков. Раз в две‑три недели. И это — всё. За то, что нас держат в каменных мешках, как собак, нам дают три минуты у щели. Щедро. Очень щедро, суки».
Первая встреча. Ему было пять. Итсу сидела у стены. Худая, бледная, тёмные круги под глазами, руки на коленях — так, будто давно привыкла держать их неподвижно. Но когда подняла голову и посмотрела на щель, глаза стали живыми. Совсем. За один удар сердца.
Дакен стоял по эту сторону и смотрел. Не чувствовал взрослого. Не чувствовал ребёнка. Только: она здесь. Живая. Близко.
«Вот она. Настоящая. Не запах за стеной, не вектор — она. Сидит у стены, худая, с кругами. И смотрит так, что всё внутри затихает. Мне больше лет, чем ей, — и не знаю, что сказать. "Привет, мама"? "Я твой сын, который старше тебя"? Нет. Просто стой. Стой и смотри».
Она не сказала «сын». Не сказала «Дакен». Протянула руку к щели — пальцы коснулись воздуха. Дакен подошёл, тоже протянул. Маленькие, с мозолями — не дотянулись. Десять сантиметров дерева.
Но тепло он почувствовал. Не физическое — другое: будто обняли изнутри. И это не было пятном. Оно было всем.
Она шевельнула губами. Он понял — без слов, без звука. Намерение: «Ты здесь. Ты живой. Я тоже».
Кивнул. Один раз. Отступил — стражник кашлянул. «Двести тиков. Три минуты. Всё? Всё. Ладно. Следующий раз. Досчитаю. Я умею считать. Я всё умею, кроме того, что нужно — вытащить её отсюда».
Вторая встреча. Через три недели. Те же стены, та же щель. Итсу выглядела так же, но он заметил: спина стала ровнее. Будто решила, что гнуться не будет. «Решила. Не сдалась — решила. Вот это — мама. Если она держится — что мне, плакать? Терпеть. Работать. Ждать. Злиться. Злиться и ждать».