— А если подождать до жёлтой?
— Тогда семя будет. А волокно на дальней к тому времени — считай, дерюга.
Мы постояли.
Овраг за спиной был уже осенний: по краю пошёл багрец на осиннике, на дне стояла вода после августовских дождей, и от воды тянуло тем холодом, который в сентябре чувствуешь не кожей, а под коленями. За оврагом, на самом виду, лежали наши восемьдесят пять гектаров невзятого зерна, и тридцать четыре из них лежали полёглыми, и я всё это видел, стоя над льном и решая про лён.
Я в эту минуту делал ровно то, чего год учился не делать: искал третий выход там, где выходов два. Третьего не было. Считать пришлось просто: за тресту нам заплатят по номеру, а номер делает волокно; на семя мы можем занять, купить или взять ссудой, и это будет плохо, унизительно и дорого, но это можно сделать. А номер занять нельзя.
— Берём на волокно, — сказал я. — И записываем сегодня же, чем платим.
Клавдия Никитична, когда я вернулся, посчитала при мне.
По весне на эти тридцать шесть гектаров у нас ушло сорок восемь центнеров льносемени, и взято оно было из своего, довоенного ещё сорта, который в Кулигах держат с тридцать девятого года. Сорок восемь центнеров на будущую весну надо будет откуда-то взять, и взять их можно тремя способами: занять у соседей, что означает вернуть осенью с довеском; купить, чего мы не сможем; или просить районную ссуду, то есть второй раз за год стоять с бумагой в той же очереди, где я стоял в апреле.
— Есть и четвёртый, — сказала Клавдия.
— Какой?
— Отобрать из того, что смолотим. Часть-то дойдёт.
— Груня сеять таким не станет.
— Груня не станет, — согласилась она и подчеркнула сумму дважды. — А запишем мы всё равно, чтобы в октябре не выдумывать.
И записала она в тот же день, и записала так, как я просил: не «принято решение теребить в ранней жёлтой спелости», а с ценой в той же строке — что своего посевного льносемени на пятьдесят пятый год у колхоза не будет и что вопрос о семенах ставится на правление отдельно, не позже октября.
Груня прочитала эту строку через плечо Клавдии.
— Правильно, — сказала она. — А то через год скажут, что бабы недосмотрели.
К тому дню я уже понимал, чего ей стоило прийти утром со стеблем.
Звену её платят за конечное качество — это записано в майском решении правления её же словами и её же условием. Если номер выйдет низкий, спросят не с погоды и не с председателя, а с неё, и спросят те самые бабы, которые с ней в одном загоне. А она пришла и потребовала теребить раньше срока, то есть взяла на себя всё, что из этого выйдет, и взяла при свидетелях.
Я это тогда не сказал ей и не говорю до сих пор.
Технической спелости, по её словам, дней десять, а в жару и меньше.
Тридцать шесть гектаров. Десять дней. Руками.
* * *
Второго сентября вышли сорок два человека.
Девять — своё звено. Восемь — от картофельного, под запись, как заведено с июня. Двенадцать баб полевой бригады по наряду. Семеро подростков. Шестеро стариков, которых никто не наряжал.
Стариков тоже записали. Не запишешь — через месяц спорить.
Первый день ушёл на лехи.
Лехами Груня зовёт полосы по границам делянок. Ширина — полтора аршина. Теребят их вручную и вяжут отдельно, чтобы на приёмке партии не перепутались. Порядок стоит в книге звена с мая. Записан он был не мной.
Я сказал, что первый день — самый дорогой.
— Знаю.
— Может, лехи после?
— После нельзя. — Она даже не остановилась. — После — это когда с одной стороны уже лежит связанное. Пойдёт баба вдоль. Зацепит. Положит не в тот сноп. И всё. Двенадцать гектаров сольются с двенадцатью, и никто не разберёт, где чей.
На лехи она поставила четверых: себя, Настасью Прокофьевну и двух своих, самых опытных.
Шли они по шнуру.
Шнур натянули с утра, по кольям. Полоса выходила ровно.
Вытеребленное с неё вязали в отдельные снопы. Относили не к делянкам, а к стану, на третье место. Писали отдельной строкой: «лехи, граница первая» и «лехи, граница вторая».
Шнур за день перевешивали одиннадцать раз.
К вечеру лехи были пройдены.
Со второго дня пошла дальняя.
Теребят лён так.
Захватываешь горсть у самой земли, не выше ладони. Зажимаешь. Тянешь на себя и чуть вверх. Рывком нельзя: порвёшь. Стебли выходят с корнем.
Бьёшь корнями по голенищу — стряхнуть землю.
Кладёшь горсть к горсти, пока не наберётся сноп. Вяжешь перевяслом, скрученным из того же льна.
К полудню перевясло начинает получаться само, и это единственное, чему я выучился за первый день.
Норму правление объявило тридцать первого августа, до выхода: десять соток на человека за день, полтора трудодня за норму, лехи — по отработанному времени отдельной строкой.
Меряли загоны с утра.
Учётчица шла по краю с саженью и ставила вешки. Вешки — ивовые прутья, ободранные до белого, чтобы видно с середины поля.
Загон — десять соток. Ширина по числу людей, длина по делянке.
На третье утро Марья Плахина сказала, что её загон шире соседнего.
Перемеряли при ней. Оказалось шире на полсажени.
— Переставь вешку, — сказала Груня.
Переставили. Марья промолчала и пошла в загон.
Больше за девять дней вешки не перемеряли ни разу.
А я тогда подумал вот что. В мае за такое ко мне пришли бы вечером, в правление, и жаловались бы на бригадира. В сентябре пришли утром, к самой вешке, и не жаловались, а требовали перемерить.
Это была не благодарность и не доверие. Это была привычка к тому, что мерят при тебе.
Я вышел на второй день.
Вышел не для показа. И не подбадривать. По расчёту: людей не хватало, а руки есть.
Взял я в тот день пять соток с половиной.
Норму я не сделал.
К обеду на правой ладони под большим пальцем сошла кожа. Я перемотал тряпкой. Стало хуже: горсть в перемотанной руке держится плохо, и лён идёт из неё веером.
Тряпку я снял и работал так.
Груня подошла ко мне часу в четвёртом.
Постояла, посмотрела, как я беру, и сказала при всех:
— Егор Кузьмич. Ты вверх тянешь.
— А надо?
— На себя. И ниже бери. — Она показала на своей горсти, медленно, два раза. — Ты берёшь под лист, а надо под самый корень. У тебя половина остаётся в земле, а вторая половина рвётся.
Я попробовал, как она показала.
Пошло не легче, но пошло ровнее, и корни начали выходить целиком, с той белой частью, из-за которой лён и теребят, а не косят.
Так я работал восемь дней. Все восемь брал меньше нормы.
В субботней ведомости против моей фамилии стоит меньше, чем против любого подростка. Ведомость висела в правлении, как висит с марта. Я её не поправил и никого не просил.
Дальнюю кончили четвёртого к вечеру.
Двенадцать гектаров.
Снопы поставили бабками. По десять в бабку. Конусом, комлями врозь, головками внутрь. Так и сохнет, и семя в коробочках доходит.
Бабок на дальней вышло четыреста с лишним. Считали их дважды: Груня и учётчица, порознь, и сошлись.
Пятого пошли на среднюю.
Средняя — лучшая из трёх. Лён на ней стоял ровный, высокий, чистый, и теребился он так, как теребится хороший лён: горсть идёт вся, разом, без остатка в земле.
На средней я взял восемь соток. Тоже не норма, но ближе.
Работали в тот день так, как редко работают: молча и быстро. Воду возили с ручья двое подростков, Санька Мокеев и второй, Плахиных, и возили они её в двух бочках на одной телеге, и очередь к бочке стояла всё время, и всё время кто-нибудь говорил, что вода тёплая.
Полдничали на меже, в двенадцать, полчаса.
Стан стоял у оврага. Два шалаша из жердей и соломы, бочка с водой, костровище с перекладиной.
Варили двое: старуха Пелагея и Нюрка при ней.
Варили одно и то же — картошку с луком, и хлеб приносили из дому свой, у кого какой.
На восьмой день Пелагея сварила щи из молодой крапивы с крайней межи. Щи эти запомнились всем, и потом весь сентябрь их поминали — не за вкус, а за то, что были горячие.