На восьмой день — как по книге, ровно так, как объяснял датчанин.
Правда, реакция слишком полная для привитого в детстве. Стало быть, детская прививка барону либо не удалась, либо была сделана дурной материей, и все эти годы он был не защищён, а сейчас болеет настоящей коровьей оспой. Ему этого говорить не стану.
— Что же? — спросил Врангель.
— Полная. Как надобно.
Лимфа прозрачна нынче, а к десятому дню замутится и станет негодна. Значит, брать надо сегодня.
— Как надобно, — повторил он и заглянул себе на плечо сбоку, вывернув шею. — А я думал, будет больше. Я, признаться, ждал, что распухнет вся рука.
— У привитого в детстве больше и не бывает. Болело?
— Нисколько. Чесалось. Ночью я на него лёг и проснулся.
— Больше на него не ложитесь, — предупредил я. — Дурно вам не было? Жара, ломоты, головной боли?
— Побаливала голова, я счёл, что от шторма. Все ходили с больной головой.
— Аппетит есть?
— Ел за двоих, — ответил Врангель.
— Под мышкой пощупайте. Есть желвак?
Он послушно проверил рукой.
— Как будто есть. Маленький.
Я пощупал сам. Железа прощупывалась, была подвижна и не болела. Всё шло так, как и должно было идти.
Тогда я закатал свой рукав. На моём левом плече сидело розовое пятно величиной с копейку — плоское, чуть шершавое. И больше на нём не было ничего.
Восьмой день, а брать с этого места было нечего и не будет ни завтра, ни через три дня.
— Не приняло, — сказал Врангель.
— Не приняло.
Он помолчал.
— Стало быть, всё на мне одном, — сказал он наконец, и голос у него был не испуганный, а торжественный.
— Стало быть, на вас, — подтвердил я. — Пока что идите отдыхать, ваше благородие. Берегите этот пузырёк.
* * *
Я спустился к себе и сел на рундук. Просидел так минуты три.
Осталась одна рука. Одна на всё, и та не матросская, а офицерская. Мне надобно было, чтобы у него на плече в целости сохранялся пузырёк с прозрачной каплей, чтобы я эту каплю снял целой и перенёс на двух человек и чтобы у них она принялась.
Если у Врангеля пузырёк сорвёт или он его расчешет во сне, у меня останутся стёкла, залитые воском в Копенгагене. Три недели живут, как сказал датчанин, а в тепле и меньше. Стало быть, они, может, живы теперь, но будут мертвы к Рио.
И семнадцать пустых строк в ведомости.
Я взял чистый лист и стал считать: числа, дни, имена. Восьмой день у Врангеля нынче. Двое первых. Через восемь дней от них — следующие двое, и от каждого звена — запас, чтобы цепь не держалась на одной руке.
И я пошёл к капитану.
Головнин тем временем писал.
Он сидел без мундира, в одной рубахе, а на столе перед ним лежали два вахтенных журнала и опись повреждений. Каюта была сырая, как и весь корабль, а в углу висела на крюке мокрая шинель.
— Подлекарь Вершинин, — проговорил он.
— Ваше высокоблагородие, — поклонился я. — Прошу выслушать по прививочному делу. Коротко.
— Говорите.
— На восьмой день у мичмана Врангеля прививка принялась. Пузырёк полный, чистый, я его нынче смотрел. У меня не принялась и не примется. Стало быть, живая материя на корабле есть в одном месте — на его плече.
Головнин поднял голову.
— Дальше.
— Прошу разрешения нынче же снять с него материю и привить двоих из семнадцати, — сказал я. — Первым — Пленкова, по вашему приказу. Вторым — добровольца, а ежели такого не будет, назначу сам: того, кто не стоит на вахте вместе с первым, чтобы не оголить одну вахту.
— Отчего двоих, а не одного?
— Оттого, что на одном цепь висит на волоске. У одного может не принять, как не приняло у меня, и я останусь ни с чем. Двое — это два шанса вместо одного.
Капитан помолчал.
— Стёкла, — сказал он. — Вы привезли из Копенгагена стёкла. Что с ними?
— Они живут три недели, ваше высокоблагородие, а в тепле меньше. Датчанин прямо сказал. Девятый день, как они у меня. А сколько они лежали у датчанина, я не спросил, и это моя вина. К тропикам они будут мертвы. А до Кадьяка нам десять месяцев.
— Мне не нравится, — сказал Головнин, — что вы просите у меня офицера.
— Понимаю.
— Не думаю, что понимаете. — Он остановился. — У меня после шторма двадцать два человека в лазарете и в кубрике, а вахты я держу на тех, кто остался. Мичман Врангель стоит на вахте и стоит хорошо. Ежели я нынче отдаю его вам под ланцет, я должен знать, что завтра получу его назад.
— Получите.
— На чём вы стоите?
— На том, ваше высокоблагородие, что он привит в детстве. У привитого повторно болезнь идёт легко: пузырёк на плече, чесотка, желвак под мышкой, иной раз день с больной головой. У него это уже прошло, и он этого даже не заметил: полагал, что голова болит от шторма. Из строя он не выйдет.
— А ежели выйдет?
— Тогда я доложу вам в тот же час, а не после.
Капитан сел, придвинул к себе лист и посмотрел на меня.
— Знаете, чего я опасаюсь более всего? — сказал он. — Не пузыря на баронском плече. Я опасаюсь, что вы затеваете дело, которое нельзя бросить на половине. Шлюп идёт вокруг света. У меня будет и штиль, и вода на убыль, и потеря людей, и дела, которых я нынче не предвижу. А у вас каждые восемь дней должен быть человек. Восемь дней, Андрей Ильич, — это не мой счёт, это ваш, и он не станет ждать ни погоды, ни моей воли.
— Так и есть.
— И вы всё же просите.
— Прошу. Оттого, что если цепь не начать нынче, её не начать никогда, а сорок звеньев начинаются с одного.
Головнин помолчал.
— Разрешаю, — сказал он. — С условиями. Первое: мичман Врангель с вахты не снимается, покуда я сам того не велю. Второе: вы его смотрите ежедневно и о всяком ухудшении докладываете мне немедля, а не когда сочтёте нужным. Третье: если цепь даст перебой хоть в одном звене, вы в тот же день являетесь ко мне, и мы пускаем в дело стёкла, не дожидаясь, покуда они окончательно сгниют. Четвёртое.
Он посмотрел на меня.
— Журнал прививок вести особый: имя, число прививки, от кого взята материя, что было на восьмой день, был ли жар. Раз в неделю — ко мне на стол. Я его подпишу и приложу к своим бумагам.
— Слушаюсь.
— Это не для порядка, — сказал он. — Это для того, чтобы после, ежели кто помрёт, было видно, что делали и в каком часу. Вам это нужнее, чем мне.
— Понимаю, ваше высокоблагородие.
— Ступайте.
* * *
Врангеля я перехватил у сходного люка: он всё ещё не ушёл спать.
— Разрешил, ваше благородие, — сказал я.
— Нынче?
— Нынче, после полудня. Возьму с вас материю и привью двоих.
Он выпрямился, и лицо его посветлело.
— Стало быть, я и есть тот источник.
— Вы и есть.
— Знаете, Андрей Ильич, — сказал он, — я всю ночь на вахте про то думал. Литке через двадцать лет будет описывать берега, и его напечатают. В нём я уверен! А я, выходит, буду славен только плечом.
А Врангель молодец. Мало кто видит, что Литке многого добьётся. Только я знаю, что так будет. Но Врангель уже сам понял, что этот человек пойдёт вверх, и быстро.
— Не смейтесь, — попросил я. — Готов поклясться чем угодно, что и вы многого добьётесь, ваше благородие.
И это правда.
— Я не смеюсь. Мне это нравится. — Он засмеялся всё-таки. — Что мне велено?
— Спать на правом боку. На левое плечо не ложиться, снастью не задевать, рукавом не тереть. Не мыть его и не чесать, а если станет чесаться нестерпимо, придёте ко мне, я вам дам примочку. Мундир надевать бережно: левую руку сперва.
— И это всё?
— И приходить ко мне утром и вечером, каждый день, покуда я не скажу, что довольно. Не как офицер к лекарю, а как пациент. Опоздаете один раз — и я доложу капитану.
— Не опоздаю.
— И ещё одно. Если у вас поднимется жар или заболит под мышкой, вы не станете говорить, что это от шторма и что вам ничего не делается. Вы скажете мне. Я не за вашу гордость отвечаю, а за сто тридцать человек, которые пойдут за вами по цепи.