И на корабле в этом веке я вижу ровно один продукт, который такой больной примет и который его вытянет — молоко.
Две козы на два года, конечно, курам на смех. Но покуда они живы, каждая кружка чего-то стоит.
— Арсений Кузьмич, я к вам с просьбой не пойду, — сказал я. — Я к штаб-лекарю пойду.
— Идите, — благодушно согласился Любушин. — Оно и правильно, это по его части.
Новицкого я поймал у трапа и изложил дело в трёх фразах.
— Молоко? — он поднял бровь. — Вы понимаете, что просите отнять у офицерского стола?
— Понимаю, ваше благородие. Я не прошу отнять. Я прошу, чтобы при больном молоко шло в лазарет, а как больных нет, так и в кают-компанию.
— Основание?
— Извольте. Тяжёлому больному в море есть нечего. Солонина не идёт, сухарь не грызётся, каша не держится. А молоко идёт всегда и у всякого.
Новицкий смотрел на меня и молчал.
— И вот что ещё, — прибавил я. — Ежели человек после горячки или после ножа две недели пролежит на одной воде, он у нас помрёт не от болезни, а от истощения. И это будет в вашей ведомости.
Вот последнее и решило дело: я это увидел по его лицу.
— Пишите рапорт, — сказал он. — Коротко, в три строки. Я подпишу и подам старшему офицеру.
— Слушаюсь.
— И, Вершинин.
— Да?
— Вы всегда так? — он поглядел на меня почти с любопытством. — Вам до всего дело есть. Известь, крысы, льяло, теперь козы.
— Так это всё одно дело, ваше благородие.
— Какое же?
— Чтоб никто не помер.
Новицкий помолчал.
— Ну-ну, — сказал он и пошёл наверх.
* * *
Врангель нашёл меня уже в сумерках, когда я шёл от Новицкого. Рапорт я написал в три строки и отдал, а ответа ждать было к утру.
— Андрей Ильич! Постойте-ка. Глядите, — и он повертел головой в обе стороны.
— Ну-ка, к плечу наклоните, ваше благородие. Теперь к другому.
Шея у него ходила свободно.
— Отлично, — сказал я. — Быстрее, чем я думал. Вы тепло клали?
— И тепло клал, и не спал на том боку, и тянул, как вы показали, — Врангель довольно потёр шею. — Вы, Андрей Ильич, сказали пять дней, а вышло три.
— Значит, вы прилежный больной. Такие редко попадаются.
— Мне тут иначе нельзя, — он засмеялся. — Слушайте, у меня к вам дело, и я о нём второй день думаю.
— Слушаю.
Барон помялся, что при его открытом нраве выглядело странно.
— Научите меня.
— Чему?
— Ну вот этому всему, — он неопределённо повёл рукой. — Малому какому-нибудь. Как кровь остановить. Как перевязать. Что делать, ежели человек с рангоута упадёт.
Вот это было любопытно.
— Отчего же вы ко мне, ваше благородие? У нас штаб-лекарь есть.
— А что штаб-лекарь? — искренне удивился Врангель. — Антон Григорьевич человек занятой, у него больные. Неловко его от дела отрывать эдакой малостью.
Ну да.
Я стоял и внутренне посмеивался, потому что понял всё сразу и понял точно.
Штаб-лекарь — это чин восьмого класса, персона. Фельдшер при нём человек нужный, при деле. А подлекарь есть существо среднее, ни то ни сё, вроде мебели при лазарете. Отвлекать такого не жалко и не страшно, к нему можно подойти запросто, и он не обидится.
Барон вовсе не хотел меня обидеть. Ему такое и в голову не пришло, потому что для него это в порядке вещей.
И я не обиделся ничуть.
Потому что передо мной стоял двадцатилетний мальчишка, чьё имя через десяток лет узнает вся Россия, а через два века им назовут остров. И этот мальчишка просил меня научить его останавливать кровь.
Отчего бы и не научить.
— Научу, — сказал я. — Только уговор.
— Какой?
— Учиться станете всерьёз, а не для забавы. Я вас буду спрашивать, и ежели забудете, повторим.
— Согласен!
— Тогда начнём нынче же, — сказал я, огляделся и подошёл к бухте линя. — Садитесь. Первый урок будет короткий, зато самый нужный.
Врангель сел на бухту и приготовился слушать.
— Слушайте. Из всего, что бывает с человеком на корабле, скорее всего убивает кровь. Не перелом, не удар по голове, не ожог, а кровь.
— Отчего?
— Оттого, что у человека её всего с полведра. И ежели порвана большая жила, она вытечет за четверть часа, а иногда и скорее. За это время вы никого не позовёте и никуда не добежите.
Барон стал серьёзнее.
— И что делать?
— Зажать, — сказал я, взял его руку и показал. — Первое, что делаете всегда: давите прямо на рану ладонью, тряпкой, рукавом, чем угодно, и давите крепко. Не гладите, не примачиваете, а давите и держите.
— Долго?
— Покуда не придёт лекарь. Хоть полчаса. Руку сведёт, а вы держите.
— А ежели не помогает?
— А ежели не помогает и кровь идёт толчками, вот тогда второе, — сказал я и показал у него на плече и на бедре. — Перетягиваете выше раны. Ремнём, концом, парусиной, чем есть. Туго, чтобы кровь встала.
— И всё?
— Нет, не всё, и вот это запомните крепче прочего, — сказал я и поглядел ему в глаза. — Как перетянули, тотчас заметьте себе время. По склянкам, по солнцу, как угодно. И скажите вслух всякому, кто рядом: перетянуто тогда-то.
— Зачем?
— Затем, что перетянутая рука или нога живёт часа два. После она умирает, и её придётся отнять. И бывает, что человека приносят с перетяжкой, а никто не помнит, когда её наложили, а лекарь стоит и гадает.
Врангель слушал очень внимательно.
— Записать бы, — сказал он.
— Записывайте. И вот вам на нынче всё, больше не дам, потому что вы забудете.
— А завтра?
— А завтра переломы. Ежели время будет.
Он поднялся и вдруг протянул мне руку.
Я поглядел на эту руку секунду дольше, чем следовало.
Мичман, барон, подавал руку подлекарю из мещан. По здешним понятиям пустяк, а всё же кое-что.
И я пожал.
* * *
В лазарет я вернулся в девятом часу. Ещё с трапа я услышал, как наш лекарский слуга Прошка с кем-то разговаривает.
Голос был его, а слов я не разобрал. Говорил он тихо и ласково, как говорят с малым дитятей.
Я спустился, и разговор оборвался.
Прошка стоял посреди лазарета спиной к моему сундуку, руки за спиной, и глядел на меня с такой радостной готовностью, какой я за ним отродясь не замечал.
— Андрей Ильич! А я вас жду.
— Ждёшь?
— Жду! Тут вот… это… Фёдоров ногу разрабатывал, я ему считал. Сто раз.
— Ну и хорошо.
Я снял сюртук и повесил его на гвоздь, а сам смотрел.
Фёдоров лежал на своей койке и давно спал, я это слышал по его сопению.
— С кем ты говорил?
— Я? — Прошка вытаращил глаза. — Дык ни с кем, вашбродь. Сам с собой. Я, знаете, привычку взял сам с собой разговаривать. Глупость такая.
— Давно взял?
— Дык… сызмальства.
Врал он скверно, как врут люди, которые редко это делают.
Я прошёл к своему сундуку, и Прошка немедленно очутился между мной и сундуком, причём проделал это так проворно, что я даже позавидовал.
— Вашбродь, а вы ужинали? Я вам принесу!
— Не хочу.
— Дык вы с утра ничего! Я мигом сбегаю.
— Прохор.
— Я!
— Отойди от сундука.
Он не отошёл.
Он стоял, вцепившись руками за спиной в крышку, и лицо у него на моих глазах сделалось несчастным.
И вот тут из сундука раздался звук.
Тихий, короткий и совершенно отчётливый.
Глава 19
В сундуке, поверх моей запасной рубахи, сидел кот.
Чёрный, с драным ухом и наглыми жёлтыми глазами. Кот поглядел на меня снизу вверх, зевнул во всю пасть и принялся умываться с самым невозмутимым видом.
Я закрыл крышку и обернулся к служителю.
— Прохор.
— Я не виноватый, вашбродь!
— Кот в моём сундуке, лежит на моей рубахе. Объясняй.
Прошка засопел и стал разглядывать настил.
— Дык ведь… Дымок это, — сказал он наконец. — Он корабельный. Мы его подкармливаем.
— Отчего же он у меня в сундуке?
— Дык нынче мышьяк раскладывать начали!