Странная штука жизнь. Что в том веке, что в этом.
* * *
Вечером ко мне пришёл художник Тиханов с папкой.
— Андрей Ильич, я к вам с делом. Только вы не серчайте.
— С каким делом?
— Я вас нарисовал.
Он развязал тесёмки и стал раскладывать листы на сундуке, а я подсел ближе.
Первым лёг кузнец с верфи. Тот самый, у которого я вскрывал ногу, сидящий на чурбаке с вытянутой ногой, и лицо у него было такое, что я его сразу узнал.
Вторым лёг мальчишка из мучной лавки.
А третьим лёг я сам.
Я сидел на корточках спиной к художнику, склонившись над чьей-то рукой, и правое плечо у меня было поднято выше левого.
Я взял лист и стал разглядывать.
— Погодите-ка. У меня что же, плечо криво?
— Задираете, — виновато сказал Тиханов. — Вы, как работать начинаете, правое плечо задираете и голову набок кладёте. Всякий раз.
Вот те раз.
Сколько лет я простоял у хирургического стола и не знал этого про себя. И никто мне не говорил.
— Ещё что заметили?
— Дык много чего, — он оживился и полез в папку. — Вы, когда слушаете больного, глядите ему не в лицо, а на руки. Всегда. Я сперва думал, случайность, а после проверил, вы завсегда так.
Я поглядел на него.
— Михаил, а вам ведь берега заказаны.
— Они самые, — вздохнул художник. — Берега, народы, звери и растения. Я и рисую, у меня уж полпапки одних берегов.
— Так зачем людей?
Тиханов помолчал.
— А берега мне скучны, Андрей Ильич, — признался он вдруг. — Вот вам как на духу. Берег — он берег и есть, лежит себе. А человек всякую минуту иной.
Он собрал листы и вдруг сказал совсем другим голосом.
— Я, знаете, чего боюсь?
— Чего?
— Что не сдюжу, — он глядел в свою папку. — Два года ведь. Ни родни, ни угла своего, ни единого человека, с кем поговорить о своём деле. Господа офицеры со мной про живопись не станут, им не о чем. Матросы тем паче. А я так не умею, я привык, чтобы кто-нибудь глядел и говорил.
Я слушал и отмечал себе.
Отмечал я себе вовсе не жалобу. Отмечал то, чего он сам про себя не знает. Человек работает от рассвета до свечи, сидит один и держит внутри всё, что видит. И боится этого заранее.
И снова у меня мелькнули смутные воспоминания. Что-то я про этого художника помнил. Что-то нехорошее, вычитанное давным-давно.
Никак не вспоминалось.
— Слушайте, Михаил, — сказал я. — Давайте так уговоримся. Как что нарисуете, несите ко мне. Всё несите, и берега тоже.
— Так вам же неинтересно.
— Мне интересно. — Я поглядел на него. — И вот вам моё слово: глядеть буду всякий раз и говорить буду честно. Хоть один человек на этом корабле, а глядеть станет.
Тиханов посмотрел на меня и кивнул.
— Благодарствую, — сказал он.
* * *
Двадцатого августа, к вечеру, я закрыл свой счёт.
Чекрыгину за сутки стало легче. Боль собралась в один угол, живот обмяк, лоб остыл, и к полудню он попросил пить. Новицкий пришёл, пощупал, помолчал и сказал только: «Продолжаем по-вашему». Ни слова более, но я и этого не ждал.
А после обеда я ушёл на берег и работал до темноты.
Кузнец привёл шурина с рукой, из мучной лавки прибежал мальчишка, а под конец меня позвали к жене подрядчика, у которой третью неделю не заживал палец после занозы.
Домой, то есть на шлюп, я вернулся с тринадцатью рублями серебром и медью.
В лазарете, когда все улеглись, я вытащил свой мешочек и пересчитал всё, что в нём было.
Сто двадцать рублей. Ровно. Копейка в копейку.
Я сидел над этой кучкой при свече и, честно скажу, посидел намного дольше, чем следовало бы взрослому человеку.
Полтора месяца назад я нашёл эти самые сто двадцать рублей в чужом сундучке и понял, что купили за них меня самого. С тех пор я их потратил на известь и мыло для команды, заработал заново своими руками и теперь верну тому, кто их дал.
Ну что ж, Евграф Саввич. Пора.
Только вот тут начиналось самое трудное.
Отдать деньги мало, это мне сказали прямо. Подписка держится на долге, а долг держится на том, что его можно взыскать. Отдай при свидетелях, возьми расписку в получении, тогда бумага обращается в клочок, потому что взыскивать станет нечего.
При свидетелях.
И свидетели мне нужны чужие. Капитан особо на этом настоял, и настоял верно. Своего с корабля Евграф Саввич в грош не поставит, а при случае повернёт так, что подлекарь привёл дружка и оба врут.
Нужен чужой. Грамотный. Такой, чьё слово в Кронштадте что-нибудь весит. И такой, кто после не побежит рассказывать по гаваням, потому что огласка мне нужна не больше, чем ему.
Я стал перебирать и вычёркивать.
Аптекарь-немец. Человек хороший, ко мне расположен, грамотный. И робкий до крайности. Такой сядет писать расписку и трижды спросит, не выйдет ли ему беды.
Кузнец с верфи. Пойдёт хоть завтра и в огонь за меня полезет. Только неграмотен вовсе, крест ставит.
Приказчик из мучной лавки. Грамотен, да сам себе не хозяин, за спиной у него купец, которому это всё ни к чему.
Скородумов. Свой. Отпадает.
Литке. Офицер, дворянин, чистейший человек. Но его я в это дело не потяну ни за что на свете, потому что офицерская честь тут пострадает вернее всего.
Оставалось перебрать весь Кронштадт.
Я его перебрал и понял, что человек такой в этом городе есть.
И он только один. Осталось только придумать, как привлечь его к этому делу…
Глава 15
Утром я сразу же отправился к этому человеку. Купец Аникеев встретил меня в дверях сам, стоя, и это уже было новостью.
— Ну, лекарь, — сказал он вместо приветствия. — Ты мне объясни.
— Что объяснить, Пров Данилович?
— А вот что. — Он прошёл к столу и хлопнул ладонью по жбану. — Гляди. Вчера налили с вечера, и по сию пору половина стоит. А раньше я к утру два таких выпивал и лежал с сухим языком.
Я сел и стал слушать его доклад о своём здоровье.
Ночью встаёт раз, иногда два, а раньше бывало по четыре. Чирей на бедре закрылся, и новых нет. Кафтан, который перешивали дважды, третьего дня сел как надо. Голова прояснилась, и он вторую неделю сам читает счета.
Ходил он, кстати, тоже сам, без стенки.
— Ты мне вот что скажи. — Пров Данилович остановился передо мной. — Я пять лет по знахаркам да по аптекарям хожу. Чего я только не пил. И травы, и капли, и порошки по три рубля золотник. И всё без толку. А ты мне велел хлеб не есть, и оттого польза. Как это понимать?
Вопрос был законный, и объяснять надо было так, чтобы он понял и, главное, продолжал делать.
— А вот так, Пров Данилович. Ваша болезнь берёт своё прямо из вашей миски. Хлеб, каша, мёд, кисель. Всё это в теле обращается в сладкое. У здорового человека оно идёт в дело, а у вас в дело не идёт и остаётся гулять по крови. Оттого и жажда, и мочи много, и раны не заживают, и глаза садятся. Оттого вы и худеете, хотя едите за двоих.
— Стало быть, я сам себя травил?
— Каждый день, три раза. — Я поглядел на него. — А порошки ваши по три рубля золотник поправить этого не могли никак, потому что не в них дело. А покуда вы по караваю в день ели, хоть всю аптеку скупите — толку не будет.
Купец сел напротив и потёр щёку.
— Складно, — сказал он. — Ну а теперь говори, чего пришёл. Ты, лекарь, нынче не за тем явился, чтобы мне брюхо щупать. У тебя лицо просительское.
Вот тут я и понял, отчего этот человек нажил склады на Цитадельской.
— Верно. Пришёл просить.
— Денег?
— Свидетелем быть.
И я рассказал ему всё.
Про долг в сто двадцать рублей, который я взял. Про подписку с обязательством доставлять уведомления. Про то, что деньги я собрал и намерен вернуть, а бумага останется у него, и с ней надо что-то делать.
Аникеев слушал, не перебивая, и лицо у него делалось всё более мрачным.
— Нет, — сказал он, когда я закончил.
— Отчего?