— Не пойду, — сказал первый же.
Я поглядел. Матрос второй статьи, лет двадцати пяти, здоровенный.
— Нынче никто никуда не идёт. Нынче я вас гляжу и пишу. Колоть буду на восьмой день, считая с нынешнего, и хочу, чтоб вы про то знали заранее, а не с утра.
— Дык вы мне оспу втереть хотите, — сказал он. — Я здоровый. С чего мне оспу-то?
И вот тут вся моя учёность оказалась ни к чему.
Объяснять этому человеку про коровью оспу и про то, что, переболев ею, он не заболеет настоящей, было всё равно что объяснять про бактерии. Слов таких он не знает, и верить мне у него нет никакой причины.
Стало быть, заходить надо было с другой стороны.
Я снял сюртук и закатал рукав рубахи до плеча.
— Гляди сюда.
Семнадцать человек вытянули шеи.
На левом плече у меня сидел тот самый рубчик, круглый и вдавленный, величиной с мелкую монету, с точками по краю.
— Видишь?
— Вижу.
— Это оспенная отметина. Мне её поставили, когда я был мальчишкой, — я повернул руку, чтобы видели все. — Мне её втёрли ровно так же, как я нынче собираюсь втереть тебе. И я жив, стою перед тобой, и лицо у меня чистое.
Матрос смотрел на моё плечо.
— Ваше?
— Моё. И вот у их благородия такое же, — я кивнул на Врангеля, который стоял тут же и уже закатывал рукав на другой руке. — И у боцмана вашего есть, спросите.
— И у меня, — сказал Евдокимов.
— И у меня, — прибавил Прошка неожиданно.
По строю пошло движение. Люди стали заворачивать рукава и разглядывать друг друга, и я услышал, как кто-то сказал: «И правда, вон у Кузьмы».
— Их сто тринадцать человек с отметиной, и они все живы. А оспой болеют те, у кого её нет. Вы, — сказал я.
Матрос помолчал.
— Ну, коли так, — сказал он и стал закатывать рукав.
Дальше пошло быстро.
Прививать было ещё нечем. Мои с бароном руки покуда чисты, и раньше чем через неделю на них ничего не будет. А стёкла я решил приберечь на крайний случай.
Так что нынче я не прививал. Я объяснял и назначал.
Семнадцать человек я осмотрел поимённо, каждого записал в отдельный лист и каждому сказал одно и то же.
— На восьмой день приходишь ко мне. Не на седьмой и не на десятый. На восьмой. Придёшь позже — материя перезреет, придёшь раньше — не поспеет.
— А ежели забуду?
— Я не забуду.
И самое важное я сказал им всем разом, поставив в две шеренги.
— Слушайте меня внимательно, потому что от этого зависит, будет у нас беда или нет.
Строй притих.
— Когда я вам это втру, через неделю у вас поднимется жар. Голова заболит, ломать станет, и на плече вскочит пузырь. Может, вырвет кого. Дня три-четыре будете хворать.
— Дык это ж…
— Это так и должно быть, — перебил я. — Это не оспа, и не отрава, и не порча. Так оно и идёт у всякого. Кто мне не верит, спросите у тех ста тринадцати, у кого отметина. Они все через это прошли, только по малолетству забыли.
Я оглядел строй.
— А теперь запомните вот что. Ежели кто из вас начнёт после говорить, что подлекарь его отравил, я с ним разговаривать не стану. Я нынче, при всех, вам сказал заранее, что так будет. И боцман слышал, и господин фельдшер слышал.
— Было такое, — сказал Евдокимов.
Дроздова я оставил напоследок нарочно.
Он подошёл сам, бледный, и молча закатал рукав.
— Боишься?
— Боюсь, — честно сказал он.
— Правильно боишься, — сказал я. — Прививать нынче ещё не буду. Но когда буду, потом тебе станет худо, и ты вспомнишь бабку. Так вот, вспомнишь и молчи. Понял?
Дроздов посмотрел на меня и вдруг улыбнулся.
— Понял, вашбродь.
* * *
Снялись пятого числа, с рассветом.
Копенгаген уходил за корму, шпили его понемногу тонули, и я стоял у борта и разбирал, что мы отсюда увезли.
Провизию, зелень и воду.
Выверенные по датским хронометры и письма, ушедшие в Россию.
Два стёклышка, залитые воском, которые, может, живы, а может, и нет, и до Кадьяка не доедут наверное.
Две наколотые руки, на которых через неделю или вырастет, или нет, и в них семнадцать человек, а за ними Уналашка, Павловская гавань и Камчатка.
И знание, которое я получил даром, от немолодого датчанина, пожелавшего мне довезти.
Неплохо для двух суток.
Скородумов подошёл ко мне, когда стемнело.
— Андрей Ильич.
— Слушаю, Владимир Гаврилович.
— Я тут перекличку сверял по своему списку, — сказал он. — По вашим семнадцати.
— И что?
— Один не сходится.
Я обернулся.
— Как не сходится?
— А так, — фельдшер поглядел на меня. — Я его вчера в лист вписывал. Сам ему рукав закатывал, сам руку глядел, чисто, отметины нет. А третьего вечером, когда вторая партия на берег шла, я его на палубе не видел.
— И что с того?
— А то, что Прошка сказывал, будто видел его в шлюпке.
Я стоял и чувствовал, как у меня холодеет затылок.
— В какой шлюпке?
— В той, что на берег шла. Второй партией.
— Так туда только привитых пускали!
— По списку пускали, — согласился Скородумов. — По списку. А кто там в темноте разбирал, чья морда в списке, а чья нет.
А вот это может обернуться катастрофой. Кто-то нарушил приказ. Правда, всё же это не столь большая проблема. Подцепить оспу в Копенгагене было практически невозможно.
Однако…
— Проблема в том, Андрей Ильич, — добавил Скородумов, — что мне только сейчас передали. Матросы увидели у этого человека сыпь.
Глава 25
Значит, несмотря на прямой приказ, кто-то из семнадцати человек всё-таки побывал на берегу.
— Где он? — сразу же спросил я.
— На баке, — ответил Скородумов. — Там уже человек пятнадцать собралось. Пленков его фамилия. Павел.
Я взял фонарь и отправился туда.
Пленков сходил на берег третьего вечером. Нынче пятое, и мы снялись с якоря на рассвете.
Двое суток.
Оспа не берёт человека за двое суток, это я знал твёрдо. Она сидит внутри дней двенадцать, и всё это время человек здоров и весел. А после начинается жар, и держится он три или четыре дня, и только потом выступает сыпь.
Стало быть, это никак не может быть оспой.
Но доказать этого я не смогу никому, потому что срокам тут не поверит ни один человек.
На баке горел фонарь, и вокруг него стояли люди.
Полукругом и молча, и в этом молчании было то, чего я на корабле ещё не слышал.
Пленков сидел на бухте каната, голый по пояс, и держал руки на коленях.
— Расступись.
Меня пропустили, и пропустили быстрее, чем мне бы хотелось.
— Павел. Гляди на меня.
Он поднял лицо.
Лицо у него было чистое. Я оглядел его при фонаре. Ни узелка, ни пятнышка, ни на лбу, ни на щеках.
— Свети сюда, — я передал фонарь Прошке и принялся за осмотр.
Сыпь у него шла по груди и по бокам, забиралась под мышки и спускалась к поясу. Мелкие пузырьки, с булавочную головку, налитые прозрачной жидкостью. Сидели они густо и местами сливались, а кожа под ними была красноватая.
Я потрогал. Пузырьки поддавались под пальцем и лопались, и под ними оставалась влага.
— Чешется?
— Сил нет, как чешется, вашбродь. Жжёт даже.
— Жар был?
— Не было.
— Точно не было? Голова болела? Спину ломило?
— Не ломило, — сказал Пленков. — Я и не хворал вовсе. Нынче проснулся, а оно вот.
Я разогнулся. Оспы тут не было.
Оспенная сыпь идёт совсем иначе, это я знал. Она начинается с лица, со лба и с висков, и уже потом сходит на руки и на туловище, а на груди её меньше всего. Узелки при ней твёрдые, сидят глубоко в коже, будто дробинки под пальцем, и все они одного возраста и одного размера, потому что высыпают разом.
А передо мной было ровно наоборот. Лицо чистое, всё на туловище. Пузырьки мягкие и поверхностные, лопаются от прикосновения, и все разного калибра.
И жара не было.
Это потница.
Самая обыкновенная, какая бывает у всякого, кто преет в мокром и не может просохнуть, и какую я в прошлой жизни видел у грудных детей, у лежачих больных и у солдат в жару.