— После вечерней зари приходи в лазарет. Погляжу.
Он кивнул, не поворачивая головы, и пошёл к своим талям. А через десяток шагов, у грот-мачты, меня ждали последствия вчерашней встречи. Там кучкой сидели матросы за починкой парусины, и щербатый матрос говорил нарочно в голос, на всю кучку.
— В «Якоре» вчерась наш лекарёныш с купцом сидел. В кабинете, вишь. Мебель-то кабинетная пошла, с барского стола кушает.
— Корзину-то он больным отдал, — пробурчал второй матрос, не поднимая головы от иглы. — Чего брешешь, Елизар?
— То-то и оно, что отдал. — Щербатый матрос сплюнул за борт. — Хитёр.
Меня они видели, и говорилось всё это тоже для меня. Я прошёл мимо ровным шагом, не поворачивая головы. Останавливаться и оправдываться было хуже всего, оправдываться на палубе значит проиграть вдвое. Прошка, увязавшийся следом, тут же зашептал мне в спину.
— Елизар Наумшин это, вашбродь. Он завсегда так, поперёк всех. Вы не слушайте.
Наумшин, значит. Я запомнил фамилию. Не для счётов, а для полной картины. Евграфу Саввичу вчерашний вечер обошёлся даром, а я работал на него до сих пор. Корзину я отдал, в кабинет сходил сам, и теперь одно тянуло вниз то, что вытянуло вверх другое. Признание и подозрение пришли ко мне в один час, и с этим предстояло жить.
Отвечать я собирался, как отвечал всегда. Делом и временем. Другой монеты у меня на этом корабле пока что не было.
Вечером, когда лазарет затих и Фёдоров уснул, я выменял у баталера, корабельного раздатчика припасов, две чистые тетради. Разложил их на сундуке, при свече, рядом.
Одна для Евграфа Саввича. Правда, которая ничего не стоит.
Вторая моя. Правда, которой здесь пока не видит никто. Вода в бочках, сырость и теснота, и глушёный кашель из дальнего угла жилой палубы.
Я обмакнул перо, но написать не успел ни строчки. Дверь лазарета дёрнулась, и внутрь юркнул матрос. Хотя ожидал я увидеть боцмана. Тот, видать, ещё не дошёл.
Лица его я с ходу вспомнить не смог — из тех молодых рекрутов, что держатся в тени, таскают канаты и боятся каждого взгляда офицера. Вот только выглядел он странно: бледный, как полотно, с безумными глазами, втянув голову в плечи.
— Ты чего тут шмыгаешь? — я отложил перо. — Заболел, что ль? Садись.
Он не сел, остался стоять, дико оглядываясь на занавеску.
— Господин подлекарь… — зашептал он, подавшись вперёд и судорожно цепляясь за край стола. — Вы меня за дурака не сочтите. И Иван Иванычу не сказывайте! И капитану пока не сказывайте… Но «Камчатке» плыть нельзя!
Он сделал паузу, переволакивая дух. Я видел, как у него дёргается жила на шее, и счёл про себя: пульс частил, ударов сто десять, не меньше. Парень был напуган по-настоящему, прямо до панической атаки.
— Не дойдёт она, — выдохнул он. — Мы утонем.
Глава 5
Первым делом я поглядел ему в глаза.
Зрачки ровные, одинаковые, на свет реагировали как надо. Лицо бледное, лоб в испарине, но жара явно нет. Речь связная, руки трясутся. Здоровый парень, напуганный до полусмерти.
— Садись, — сказал я. — Не в дверях же говорить.
Он оглянулся на занавеску и сел передо мной на край сундука, вцепившись в него пальцами.
— Воды выпей.
Кружку он взял двумя руками и послушно отпил, стуча зубами о край. Я не торопил. В прошлой жизни ко мне такие приходили в приёмный покой сотнями. Правда отличие было в том, что там у меня были медикаменты, а здесь только разговоры и вода.
— Теперь давай по порядку. Кто сказал, что «Камчатке» плыть нельзя?
— Бабка, — выдохнул он. — Устинья. Что за слободой живёт, у ручья.
Вот оно что.
— Ты когда у неё был?
— Вчерась ввечеру, в увольнении, — он говорил торопливо, глотая концы слов. — Мужики сказывали, она верно кладёт. Я и пошёл, спросить хотел, воротимся ли. У меня матушка одна осталась, вашбродь, и сестра малая.
— А она что?
— Она воск на воду лила, — парень сглотнул. — И говорит: воск-то вон как лёг. Судно вижу, а возврату не вижу. Не быть, говорит, вашему шлюпу дома.
Интересное выходит гадание. Хитрое. Если судно не вернётся, значит, всё верно увидела. Если вернётся — то отмолили или сама заговорила. Такую беду можно повесить на что угодно — от шторма до простуды.
— Как звать тебя?
— Дроздов Семён, вашбродь. Из последнего набора.
Имени этого я не помнил и лица его на смотре не отметил тоже. Молодых рекрутов на палубе было десятка полтора, и держались они одинаково: в тени и подальше от офицерского глаза.
— Ко мне ты почему пришёл, Семён?
Он замялся так, что стало ясно, тут и есть главное.
— Так к кому же ещё? К их благородиям с эдаким делом не сунешься, засмеют или на бак поставят. А вы… — он поглядел на меня и договорил тише. — Вы ведь и сами к ней хаживали.
В лазарете было тихо. Фёдоров посапывал за занавеской, поскрипывало корабельное дерево. А я обдумывал только что услышанное.
Прежний Вершинин, выходит, ходил к бабке этой, Устинье. Судя по тому, как парень это мне сказал, Вершинин ходил не раз, и на палубе об этом хорошо знали.
— Кто тебе сказал?
— Дык сама Устинья и сказала. Как узнала, что я с «Камчатки», так и говорит: лекаришка ваш ко мне хаживал, — Дроздов испугался ещё больше. — Я не в укор, вашбродь! Я к тому, что вы человек знающий и не осудите.
Значит, в слободе за гаванью живёт человек, который знает о моём предшественнике то, чего не знаю я. И у этого человека я имею полное право появиться, потому что ходил к ней сам.
Это будет полезно. Но это всё потом, а сейчас надо разобраться с Семёном.
— Слушай меня, Семён. Ты крещёный?
— А как же, — он даже руку поднял ко лбу.
— Тогда объясни мне вот что. Кому про судьбу твою знать положено: Господу или бабе из слободы, что за пятак воск в воде топит?
Он открыл рот и закрыл. Довод этот бил вернее всех прочих. Я понял это сразу по его лицу.
— Гадание есть грех, и всякий поп тебе то скажет. Ты пошёл выспрашивать судьбу у бесовского дела и принёс с собой оттуда страх. Он твой собственный. Ты его купил за пятак и притащил на корабль в кармане.
— А воск-то…
— Воск в холодной воде всегда рваный выходит, — сказал я. — Он в любую фигуру ляжет, какую тебе назовут. Она тебе назвала судно — ты его и увидел. Вспомни, много ли там было похожего на шлюп.
Дроздов честно попытался вспомнить, и по глазам его я увидел, что похожего было немного.
— И ещё запомни, — добавил я. — Слова её так сложены, что при любом исходе она права. Дойдём мы до Камчатки, она скажет, что отвела беду. Не дойдём, скажет, что предупреждала. Ей проигрыша нет ни в каком случае, а тебе один убыток и бессонная ночь.
Он молчал и думал, и постепенно его страх проходил. Дыхание выровнялось само, пульс стал пореже.
— Никому больше про это не говори, — добавил я. — Ни на баке, ни в кубрике. Пойдёт слух перед выходом, что судно обречено, и виноватым назначат тебя. За такое можно и линьков схлопотать, и чего хуже.
— Не скажу, вашбродь. — Он поднялся, вытер ладони о штаны и вдруг поклонился мне в пояс. — Благодарствую. Полегчало.
Я уже думал, что всё закончилось. Он дошёл до двери, взялся за косяк и обернулся.
— Только вот всё одно… — Дроздов поглядел мимо меня, в переборку. — Не отпускает меня, вашбродь. Может, оно и не про корабль было. Может, я один потону.
Дверь дёрнулась, и в лазарет пригнувшись вошёл Евдокимов.
Я успел только моргнуть. Слышал он последние слова или не слышал, по его лицу разобрать было нельзя. Да и потом Евдокимов ничего мне не говорил про это.
Дроздов вытянулся, как на смотре.
— Доброго здоровья, боцман!
— Ступай, — уронил Евдокимов, не глядя на него.
Парень мгновенно скрылся за дверью.
Главный боцман снял шапку, огляделся и остался стоять посреди лазарета. Головой он доставал мне почти до бимсов, и лазарет от этого сразу сделался теснее.
— Дозволите, Андрей Ильич?