— Я, Андрей Ильич, ненадолго. Я знаю, вы заняты.
— Я нынче не при больных. У меня очередь.
— Как это?
— Так это, что мне велено спать, — я подвинул ему свечу. — Показывайте.
За эти дни в море он нарисовал восемь листов, и все восемь были про людей.
Вот матрос спит в подвесной койке, и койка эта висит под бимсом, а из неё торчит одна нога. Вот кок раздаёт из бака, а вокруг восемь голов, и все восемь смотрят в бак. Вот марсовый на вантах, нарисованный снизу, и оттого похожий на паука.
А на последнем листе была палуба того первого дня в море.
Михей сидел у бухты каната, с рукой, примотанной к телу. Над ним стоял Скородумов со свёрнутой простынёй. А сбоку на коленях сидел человек, в котором я себя узнал не сразу. Он держал больного за локоть, а смотрел куда-то мимо.
— Отчего мимо? — спросил я.
— Дык вы туда и смотрели, — сказал Тиханов. — Вы, Андрей Ильич, когда работаете, вы на больного не глядите вовсе. Вы в сторону смотрите. Я думал, показалось, а после проверил.
Я взял лист и стал разглядывать.
Он был прав. Я и сам это за собой знал, только никогда не видел со стороны. Когда руки делают тонкую работу, глаза мешают, и хирург в такую минуту смотрит в пустоту, потому что смотрит он на самом деле пальцами.
— Михаил, а вы отчего людей рисуете, а не берега?
— Дык берегов ещё нет, — резонно сказал художник. — Берега в Портсмуте начнутся.
— А после?
Тиханов помолчал.
— А после я не знаю, — признался он. — Мне велено писать народы, зверей и растения. Я и буду. Только мне люди интереснее.
Он собрал листы.
— Я вчера напился бы, — сказал он вдруг, не поднимая головы.
— Отчего же не напились?
— Оттого, что помнил, что нынче к вам иду.
Он это сказал, застеснялся и стал завязывать тесёмки быстрее, чем нужно. Я сделал вид, что не заметил.
Ничего я такого не делаю. Сижу вечером час и гляжу на его листы. А человек второй день не пьёт, потому что ему есть куда прийти.
Эх, если бы всё в медицине лечилось так дёшево!
* * *
За эти дни я успел ещё кое-что.
Юнгу Ермакова смотрел утром и вечером, и рука его шла на поправку. Отёк спал, полосы побледнели совсем, железы под мышкой прощупывались едва. Я снял с него перевязь и велел разрабатывать пальцы.
Про рубцы он мне ничего не говорил. Мазь, впрочем, брал.
Матюшкин на другой день сам подошёл ко мне и доложил, будто по службе.
— Девятый день, Андрей Ильич. А от выхода четвёртый. Ел трижды, всё удержал.
— Наверху стоите? — спросил я.
— Стою. Фёдор Петрович меня к делу приставил, я теперь с секстаном учусь.
— Вот и славно, — улыбнулся я. — Через две недели забудете, что маялись.
Скородумов держался третий день, а на новую очередь дежурств поглядел мрачно и не сказал мне ничего. Я боялся, что он решит, будто его проверяют.
А он вечером принёс мне список больных, переписанный своей рукой, и сказал только одно.
— Я тут отметки поставил. Кого завтра глядеть.
Фёдоров ходил.
Плохо, приволакивая ногу, и большую часть дня сидел с парусиной. Зато сам, и по трапу спускался, держась за поручень.
Работа шла ладно и я уже привык. С каждым днём трудиться на шлюпе «Камчатка» мне было всё интереснее и проще.
Правда… я понимал, что все трудности ещё ждут впереди.
* * *
Тридцать первого числа к вечеру я спустился в лазарет за своей тетрадью.
Мне надо было записать за эти дни всё разом. Паз в правом борту, руку Ермакова, восьмой день Матюшкина и то, что Федотов в трюме кашлял втрое меньше прежнего, а это стоило отметить особо.
Я спустился по трапу и остановился.
В лазарете горела свеча.
Новицкий сидел на моём сундуке, спиной к трапу, и читал.
На коленях у него лежала раскрытая тетрадь.
И вот тут у меня всё внутри похолодело, потому что тетрадей у меня было две.
Одна для Евграфа Саввича, куда я писал правду, которая ничего не стоит. Другая моя, куда я писал всё.
И обе они лежали в этом сундуке.
Глава 23
Я стоял на трапе и соображал очень быстро.
Тетрадей у меня две, и лежат они в одном сундуке. Первая для Евграфа Саввича, вторая моя. Обе в чёрном переплёте, обе одного размера, и с трёх шагов, при одной свече, различить их нельзя никак.
Значит, надо было спуститься и посмотреть, что у него на коленях.
И спуститься так, чтобы он не подумал, будто я опасаюсь этой ситуации.
— Антон Григорьевич.
Новицкий не вздрогнул и не захлопнул тетрадь. Он поднял голову и поглядел на меня совершенно спокойно, будто читать чужие записи из чужого сундука было делом обыкновенным.
— Явились, — сказал он. — Садитесь.
Я спустился и сел напротив, и краем глаза увидел то, что мне было нужно.
Страница была исписана короткими строчками.
Это первая.
В моей медицинской тетради строчки идут длинные и с обрывами, потому что я пишу наблюдения, а их коротко не запишешь. А для Евграфа Саввича я писал списком, по пунктам, как пишут донесения.
Ну и слава богу.
Впрочем, легче мне стало ненамного, потому что вторая лежала в том же сундуке, дюймах в трёх от его локтя.
— Я взял вашу тетрадь, — сказал Новицкий. — Без спроса. Знаю, что нехорошо.
— Отчего же взяли?
— Оттого, что искал журнал наблюдений за Федотовым. Вы мне его обещали к нынешнему дню, а сами полезли в трюм и пропали. — Он положил ладонь на страницу. — Открыл первую попавшуюся тетрадь и стал читать. И, признаться, не сразу понял, что читаю.
Он поглядел на меня.
— Вершинин, что это?
Я помолчал пару секунд.
Врать ему нельзя. Это я усвоил в первый же день и с тех пор ни разу не отступал, потому что он чувствует очень хорошо и второго случая не даёт.
Сказать правду про Компанию тоже нельзя. Капитан велел мне вести эту тетрадь дальше и сдавать её, если потребуют в портах. А канал, о котором знает третий человек, перестаёт быть каналом. Побежать к Головнину за разрешением я не могу, потому что Новицкий ждёт ответа сейчас.
Оставался только один вариант, и я его выбрал.
— Ваше благородие, я вам на этот вопрос отвечать не стану.
Новицкий поднял бровь.
— Вот как.
— Так, — кивнул я. — И объясню отчего, чтобы вы не подумали дурного.
— Объясните.
— Это не моя тайна.
Он молчал.
— Я вам не солгу и выдумывать не буду, — сказал я. — Дела в этой тетради не лекарские и вашей части не касаются вовсе. Вреда от них нет ни кораблю, ни команде, ни вам. Ежели вы прикажете, я пойду к Василию Михайловичу и спрошу у него дозволения вам рассказать. А сам, без его слова, не скажу.
Новицкий смотрел на меня долго.
— Стало быть, капитан знает.
Лишнего я не сказал ни слова, а он всё равно вытащил. Из одной моей фразы про дозволение он вытянул то, чего я говорить не собирался.
— Я этого не говорил.
— Вы сказали, что пойдёте спрашивать у него, — штаб-лекарь усмехнулся уголком рта. — Ежели бы он не знал, вы бы к нему не пошли. Вы бы ко мне пошли и стали врать.
Возразить было нечего.
Он закрыл тетрадь и положил её на сундук.
— Ладно, Вершинин. Я вам верю.
— Отчего?
— Оттого, что человек, который врёт, отвечает сразу, а вы молчали, — Новицкий поднялся. — И оттого, что вы могли соврать красиво и не стали. Это дороже. Только вы имейте в виду одну вещь.
— Какую?
— Я служу уже много лет, — он повернулся ко мне. — И я видел, чем кончают люди, у которых на военном корабле есть тайны, о которых не знает их начальник. Кончают они скверно, и не оттого, что злодеи, а оттого, что однажды им приходится выбирать между двумя долгами.
Я молчал.
— Ежели вам когда-нибудь придётся выбирать, — сказал он, — приходите ко мне прежде, чем выберете. Не после.
И полез наверх.
А я остался сидеть, и в лазарете было очень тихо.