Литмир - Электронная Библиотека

Он не спросил меня ни про известь, ни про журналы, ни про юнгу, ни про косой свет. Опять ничего не выложил из того, что копил месяц.

Зато он сделал другое, и, я думаю, сделал нарочно.

Он положил мне на плечо руку и показал, что уже догадывается о моих тайнах.

* * *

Наутро вторая тетрадь переехала.

Я вынул её из сундука, завернул в промасленный холст и убрал в аптечный шкаф, за банки с ревенем, куда не залезешь, покуда его не отопрёшь.

Ключ от шкафа был у Новицкого, у меня и у Скородумова.

От такой предосторожности толку было немного, и я это понимал прекрасно. Зато я хотя бы перестал держать обе тетради в одном месте, а это первое правило всякого человека, который что-нибудь прячет.

* * *

Первого сентября Балтика пошла к концу.

Не в один час, разумеется, но именно первого числа я заметил, что вода за бортом переменилась.

Цвет у неё стал другой. На рейде и в заливе я видел серо-зелёную и мутноватую, а тут пошла беспокойнее, и волна двинулась иначе.

Я стоял у борта и глядел на это, когда рядом оказался мичман Литке.

— Дивитесь? — весело спросил он.

— Дивлюсь, ваше благородие. Вода другая.

— И будет ещё другая, — мичман облокотился рядом. — Мы с вами скоро в проливы войдём.

— В какие проливы?

Он обернулся ко мне с тем особенным выражением, которое бывает у человека, готового рассказывать про своё дело хоть до утра.

— Пойдёмте-ка. Покажу.

Он потащил меня вниз, в свою каморку, где я уже бывал в июле и куда мог попасть только по приглашению, и развернул карту.

— Вот. Глядите.

Я наклонился поближе.

— Балтийское море, — Литке провёл ладонью. — Оно, Андрей Ильич, есть море закрытое. Кругом суша, и выход из него один: вот тут, между Данией и Швецией.

Палец его ткнул в узкое место на карте.

— И этот выход — не один пролив, а целых три. Вот Большой Бельт, вот Малый Бельт, а вот Зунд.

— Который наш?

— Зунд, разумеется, — он сказал это так, будто иначе и быть не могло. — Зунд, или по-датски Эресунн, самый ходовой из трёх. Через него весь свет ходит, потому что он прямее и лучше промерен.

— А отчего тогда есть другие два?

— А оттого, что Зунд узок, — Литке показал пальцами. — В самом узком месте, у Эльсинора, там от берега до берега мили две, а то и меньше. А у Копенгагена он шире, зато мельче, и там-то и садятся.

Я поглядел на карту внимательнее. Для меня всё это было в новинку и в высшей степени любопытно.

В прошлой жизни я знал эти места по школьному учебнику и по картинкам. Дания и Швеция, узкий пролив, паром, а над ним мост. В моё время через этот пролив построили переход чуть не в десять вёрст: сперва мост, а после тоннель под водою, и по нему шли поезда.

А тут через него ходили под парусами, и ходили с опаской.

— И что же, всякий корабль там проходит?

— Всякий, кто хочет из Балтики выйти, — Литке постучал по карте. — И оттого место это самое хлопотное во всей Европе. Тут тебе и мели, и теснота, и купцов сотнями. Датчане там четыреста лет без малого пошлину брали. И на этой пошлине полстраны кормилась.

— И берут?

— А как же. И нынче берут. Мы, слава богу, военные, с нас не берут.

Он поглядел на меня.

— А вот лоцмана возьмём непременно, — серьёзно добавил он.

— Кого?

— Лоцмана. Человека с берега, который эти воды знает наизусть, — мичман свернул карту. — Тут, Андрей Ильич, всякая мель на своём месте, и каждый год они чуть двигаются. Наш штурман хорош, а лоцман тут родился и ходит тут всю жизнь. Дороже выйдет самим сесть на мель, чем ему заплатить.

Я вышел на палубу и посмотрел на воду совсем другими глазами.

Мы шли к тому месту, где через двести лет встанет мост. Не здесь, где узко, а южнее, у Копенгагена.

А покуда мне доставались мели, пошлина и человек с берега, который знает, где что лежит.

* * *

Первого числа я взялся за воду.

Это было то самое, ради чего я в августе покупал уголь на своё жалованье, и с тех пор три мешка лежали в трюме мёртвым грузом.

Порядок с водой у нас был заведён строго. Бочки расходовали по счёту, по порядку налива, а не какая ближе. Палубы велено было держать сухими и проветривать жилую, и за этим следили злее, чем за чистотой мундиров. К обеду в воду шёл уксус. И всё это шло не от Новицкого и не от шкипера, а сверху: Василий Михайлович на «Диане» просидел два года в плену и три в море и про воду знал больше, чем весь девятнадцатый век.

Так что чинить мне тут было нечего. А вот достроить было что.

Начал я с того, что спустился и попробовал.

Вода на корабле пугала меня куда сильнее солонины. Наливают её на берегу, и стоит она в дереве месяцами. Через две-три недели в ней заводится жизнь: она мутнеет, идёт слизью, начинает пахнуть тухлым, а на поверхности встаёт плёнка. И вместе с ней в человека идёт всё, что там завелось.

Половина поносов в дальнем плавании оттуда.

Я зачерпнул из ближней бочки и понюхал.

Пахло деревом и чем-то ещё: слабо, но отчётливо. А ведь эту наливали в августе, недели три назад, и была она из тех, что грузили последними, в спешке, денно и нощно.

— Арсений Кузьмич!

Баталёр Любушин пришёл и был мрачен.

— Опять вы.

— Опять я, — согласился я. — Понюхайте.

Он понюхал. И, к моему удивлению, не поморщился.

— Ну так и должно, — сказал он. — Она нынче перебродит. Ей срок такой.

— Как это перебродит?

— Дык обыкновенно, — Любушин поглядел на меня уже с тем снисхождением, с каким глядят на человека, который первый раз в море. — Всякая вода в бочке сперва загуляет. Завоняет, замутится, слизь пойдёт. А после отстоится и станет чистая, и стоять будет год. Оно завсегда так. Вы бы, ваше благородие, у любого спросили, вам бы сказали.

Вот тут я на минуту растерялся.

Потому что он был прав.

Я это, оказывается, знал и сам, только знал по-книжному, а он — руками, за двадцать лет. Вода в бочках действительно перебраживает и потом делается годной, и по этой примете моряки её и пили спокойно, и триста лет ходили вокруг света.

Только вот перебраживала не всякая.

Вслух я этого говорить не стал, а сперва посчитал.

— Арсений Кузьмич, а вот скажите: сколько бочек вы за прошлое плавание выкинули?

— Дык… — Он почесал бакенбарду. — Бочек десять было. Совсем зацвели, хоть выливай.

— И списывали их вы?

— Я, кто ж ещё, — мрачно сказал баталёр.

— Ну вот, — сказал я. — Отчего же те десять не отстоялись, а прочие отстоялись? Вода одна, налив один, стояли рядом.

Тут была вся суть, и он это почувствовал раньше, чем понял. Человек не станет чинить того, что, по его мнению, портится от природы. Зато он охотно чинит то, что портится не у всех.

— Дык… бочка виновата, — сказал он наконец медленно. — Оно и правда. Иная бочка воду держит, а иная нет. Мы их так и знаем, худые-то.

— А отчего одна держит, а другая нет?

— А кто её знает.

— Вот и я не знаю досконально, — честно сказал я. — А знаю, что в старом дереве остаётся то, отчего портится новая вода. Промой её хоть трижды, а в щелях сидит. И покуда сидит, вода в такой бочке не отстоится никогда, а будет цвести до самого Рио.

— И чего с ней делать?

— Обжигать изнутри. Не мыть, а обжигать. Тогда старое выгорит, и бочка станет как новая.

Любушин думал долго. Он вообще думал не быстро, но, подумав, держался за своё крепко.

— Это к плотнику, — сказал он. — И это работа.

— Работа. Зато вы к Рио придёте с полными бочками, а не с десятью пустыми и списанными.

Он усмехнулся.

— Ну а второе у вас чего? — спросил Любушин. — Вы ведь с двумя вопросами пришли, я вас знаю.

Я усмехнулся. За полтора месяца он меня и вправду выучил.

— Второе — это уголь.

— Какой уголь?

— Древесный, толчёный. Кладём его в бочку в холщовом мешке. Он вбирает в себя всё, отчего вода портится, и тогда она и перебродит скорее, и слизью не пойдёт.

68
{"b":"976454","o":1}