— Так точно.
— И вы молчали всё это время.
— Молчал.
— Отчего?
Вот он, вопрос, на который хорошего ответа не было.
И вот тут мне пришлось решать быстро.
Правда состояла в том, что струсил не я. Подписку дал прежний Вершинин, дал от страха перед долговой ямой, и он же таскал бы им уведомления до конца дней своих, потому что этот человек всю жизнь боялся всего. Я же, если так вообще можно выразиться, в тот момент ещё лежал в реанимации собственной больницы и умирал от отёка лёгких.
Только сказать я этого не мог никому и никогда.
Значит, чужой страх придётся взять себе. Отпираться и валить на обстоятельства перед таким человеком было бы вернейшей глупостью, потому что он это читает с первого слова. А признать за собой малодушие и тут же показать, что ты его пересилил, стоит дороже любых оправданий.
— Оттого, что струсил, ваше высокоблагородие, — сказал я. — Тогда меня самого списывали на берег. Я решил, что сперва удержусь, а после доложу, и всякий раз находил, чем себя оправдать. Так срок и дотянул. Виноват.
— Струсили, — сказал Головнин.
— Так точно. А нынче перестал.
— А нынче отчего пришли?
— Оттого, что считал.
Он поднял бровь.
— Извольте пояснить.
— Покуда мы стоим на рейде, я могу прийти сам, и это будет мой приход. Худшее, что вы можете со мной сделать, — это списать на берег. Через семь дней мы выйдем в море, и тогда всякий, кто про это узнает и донесёт, обратит меня из человека, который молчал, в человека, которого поймали. Списать меня будет некуда. Оправдаться нечем. Я решил, что признание надо делать, покуда оно ещё чего-то стоит.
— Ловко считаете, — сказал капитан.
Он был вторым за месяц, кто говорил мне эти слова, и оба раза это не было похвалой.
— Стало быть, испугались, что вас разоблачат в море. И прибежали.
— И это тоже, ваше высокоблагородие. Не стану врать, что пришёл из одной честности.
Головнин молчал.
Потом взял тетрадь.
Читал он её долго, страницу за страницей, и лицо у него было каменное. Я стоял и разглядывал переборку за его плечом.
Наконец он положил тетрадь на стол и посмотрел на меня.
И вдруг усмехнулся.
— Это что же такое?
— Что записано, ваше высокоблагородие.
— «Капитан о Компании при мне не говорил». «Господа офицеры толкуют о жалованье и о некомплекте», — он постучал пальцем по странице. — «Шлюп берёт провизии на два года». Вершинин, да это на всякой набережной в Кронштадте задаром рассказывают.
— В том и был расчёт.
— Какой расчёт?
— Такой, ваше высокоблагородие, что отказать я не мог, а служить не хотел. Я решил писать одну чистую правду, но такую, которая не стоит ни копейки. Отказ поставил бы меня в долговую яму, а от этих записей никакого вреда никому нет. Ежели угодно, я объясню про каждую строку.
Капитан откинулся в кресле.
— Не угодно.
Он побарабанил пальцами по столу и сказал совсем другим тоном:
— Я этого ждал.
Я, признаться, не понял.
— Ждал, — повторил Головнин. — Я иду с поручением осмотреть дела Компании. Там про это знают, потому что в Петербурге ничего скрыть нельзя. Стало быть, они непременно должны были завести при мне глаза. Я бы удивился, ежели бы не завели.
Он поглядел на меня почти весело.
— Одного не ждал: что они полезут к подлекарю.
— Отчего же не полезть? Подлекарь ходит везде и никому не интересен.
— Вот именно, — капитан кивнул. — Оттого я и говорю, что не ждал. Я думал, они возьмут кого-нибудь из чинов повыше. Ну да им виднее.
Он поднялся и прошёлся по каюте, пригибаясь под бимсом.
— Скрывать мне нечего, Вершинин. Дела мои будут таковы, что их хоть в газете печатай. А по тому, кто с чем ко мне придёт и кто про что смолчит, я людей своих узнаю лучше, чем по любому аттестату.
Он остановился надо мной.
— Тетрадь ведите дальше.
Я вскинул голову.
— Ваше высокоблагородие…
— Ведите, — повторил Головнин. — Сдавайте, как сдавали. А что писать, я вам укажу сам, когда надобность будет. Покуда пишите то же самое.
И вот тут я понял, что произошло.
Я пришёл сюда развязаться. А меня оставили при том же самом деле. Только сдавать я теперь буду капитану, а Евграф Саввич получит от меня ровно то, что капитан сочтёт нужным ему передать.
Из подневольного человека я стал человеком при капитане.
— Слушаюсь, — сказал я.
— Теперь про долг, — Головнин сел обратно. — Сто двадцать рублей. Отдать намерены?
— Непременно. Сто семь у меня собрано.
— Откуда?
— Заработал на берегу, ваше высокоблагородие. Лечу в порту в свободные часы.
Капитан посмотрел на меня с любопытством.
— И много ли берёте?
— По-разному. С кузнеца полтину, с купца сто.
Он хмыкнул.
— Отдавайте непременно, — сказал он затем. — И вот что запомните, Вершинин. Подписка ваша чего-нибудь стоит, покуда за вами долг. Читали вы её сами?
— Читал. Там сказано, что ежели не исполню, он волен взыскать долг по всей строгости.
— Вот именно, — Головнин наставил на меня палец. — Тем он вас и держит. Не подпиской, а долгом. Отдайте деньги при свидетелях, возьмите расписку в получении, и вся его бумага обращается в клочок. Обязательство есть, а взыскивать нечего. В суд с ней не пойдёшь, ибо там придётся объяснять, за какие такие уведомления. Понимаете?
А Головнин хорош. Дошёл до всего, о чём я мыслил, и даже более того.
Я думал об этом три ночи и не додумался. А человек, который, вероятно, отродясь не держал в руках долговых бумаг, разобрал всё за полминуты.
— Понимаю.
— То-то. Свидетелей возьмите не своих. Чужих, из посторонних, и лучше грамотных.
— И ещё, ваше высокоблагородие… Существует вероятность, что на шлюпе есть и другой человек от Компании.
— Об этом я уже догадываюсь, — спокойно ответил он и придвинул к себе бумаги.
Я решил, что разговор кончен, но капитан тут же добавил%
— Вершинин.
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
— Вы поступили правильно.
Сказано это было ровно тем же тоном, каким он говорил про грота-брас, и оттого пробрало меня до самых пяток.
— Дурак бы промолчал, — прибавил Головнин, уже глядя в бумаги. — И через полгода я бы сгноил его в кандалах и сдал в Петропавловске. Ступайте.
Я вышел на палубу и постоял, держась за поручень.
Долго я носил это в себе, с тех пор как твёрдо решил не предавать капитана. И вот всё кончилось.
* * *
Наутро я спустился в лазарет позже обыкновенного, потому что с рассвета был у Аникеева.
И остановился на трапе.
В лазарете было людно. Кто-то сидел на сундуке, кто-то стоял, а посреди всего этого спиной ко мне работал человек, которого я никогда в жизни не видел.
Увидел я сюртук из хорошего сукна, невысокий рост, крепкие плечи и коротко стриженный затылок. Он держал руку матроса Исакова и что-то говорил Прошке через плечо, а Прошка бегом подавал ему корпию.
Никто на меня не оглянулся.
Незнакомый человек делал мою работу в моём лазарете и делал уверенно, как у себя дома.
Глава 14
Я не спешил представляться и знакомиться. Эта привычка у меня была ещё с прошлой жизни. Когда в отделение приходил новый человек, я никогда не начинал со знакомства. Я сперва смотрел, как он работает, и уже через четверть часа знал о нём больше, чем узнал бы за час разговора.
Так что я стоял и глядел.
Незнакомец сидел спиной ко мне. Исаков держал его лицо в ладонях, повернув к свету из люка.
— Гляди вверх. Теперь вниз. Теперь на меня.
Голос низкий и негромкий. Матрос слушался.
— Больно?
— Не, ваше благородие. Чешется только.
— Чешется — это хорошо, — он отпустил лицо и отступил на шаг. — Отойди к переборке и погляди на меня оттуда. Что видишь?
— Дык вас.
— Ясно видишь или мутно?
— Маленько мутно, — признался он. — Ровно паутинка.