На бедре у него я увидел чирей величиной с яйцо, багровый и с ободком, а рядом два зарубцевавшихся следа от прежних.
— Третий за лето. Как один пройдёт — другой вскочит. И заживает подолгу, месяцами.
Я осмотрел его всего.
Кожа сухая, шелушится. Расчёсы на голенях, потому что чешется, а отчего, он не знает. Стопы холодноватые. Дыхание было с особым, чуть сладковатым душком; я уловил его, наклонившись близко, — и у меня всё встало на места.
Диагноз сложился сам, и никаких затруднений он не представлял.
В моё время такому больному взяли бы каплю крови из пальца, и через минуту прибор показал бы цифру, и цифра эта была бы страшная. Здесь у меня не было ничего, кроме глаз, носа и рук. И этого хватало, потому что болезнь была старая, как мир, и описана ещё греками.
Сахарная болезнь. Мочеизнурение, как её тут называют.
А в моём времени звалось это сахарным диабетом.
Тело не умеет взять из пищи сладкое, и оно ходит в крови, отравляя всё подряд. Человек ест и худеет. Пьёт и не может напиться, потому что вода уходит с мочой, унося с собой сахар. Раны не заживают, потому что в такой крови всякая зараза живёт как в бане, а чирьи садятся один за другим. И глаза садятся тоже.
Одно мне надо было проверить, и проверить это я мог только собственным носом.
— Пров Данилович, дозвольте послушать вам грудь. Дышите ровно и не спешите.
Он послушно задышал, а я наклонился близко и не столько слушал, сколько нюхал.
И вот тут я его поймал.
Тот сладковатый душок, что я уловил сперва мельком, теперь почуял яснее. Не слишком яркий, но чувствовался. Ни на что он не похож, и всякий, кто хоть раз его встретил, узнает после хоть с закрытыми глазами. В моё время его сравнивали с прелыми яблоками, и сравнение это вернее прочих.
Дальше я прошёлся носом там, где никто не нюхает.
Понюхал рубаху под мышками. Понюхал расчёсы на голенях и повязку, которой был обмотан чирей.
Всюду стоял тот же дух — слабее и глуше, но он.
— Скажите, Пров Данилович, а на дворе, куда выливают, мухи вьются?
Купец вытаращил на меня глаза.
— Вьются, как же. Мне и приказчик про то говорил, дивился: «Ты, говорит, Данилыч, чем таким мочишься, что на него мошкара идёт, как на мёд?»
— Как на мёд, — повторил я. — Вот вам и весь ответ.
Больше мне ничего и не требовалось.
Древние греки эту болезнь знали и дали ей имя за то, что вода в таком человеке протекает насквозь. А сладкой её назвали много позже, и назвали ровно за то, что вокруг больного всё пахнет и сластит. И дыхание, и пот, и то, что он выливает во двор.
Вот вам и вся моя диагностика: нос да мухи, и ни единого прибора.
— Ну? — сказал Аникеев.
Я вымыл руки, сел напротив и стал говорить:
— У вас мочеизнурение, Пров Данилович. Болезнь известная, лекарям знакомая, и от неё в вашем возрасте живут долго, ежели знать, как жить. От неё же и умирают за год, ежели не знать.
Он сглотнул.
— Что делать-то?
— Слушайте внимательно, потому что всё лечение будет в том, что вы едите.
И вот тут я выложил то единственное, что этот век может против его болезни и что тут известно от силы десятку человек.
— Хлеб. Сколько вы едите хлеба?
— Каравай в день. Может, и поболее.
— Хлеб долой. Сколько можете, столько и убавьте, а лучше вовсе. Каша долой. Кисели, сбитень, мёд, варенье, пироги, всё сладкое долой начисто. Квас ваш тоже, он сладкий.
— Так, а пить-то что⁈
— Воду. Чистую воду, сколько захотите, хоть ведро. И чай без мёда.
Аникеев глядел на меня с ужасом.
— А есть чего?
— Мясо. Рыбу. Яйца. Сало, масло, сметану. Щи мясные, только без крупы. Капусту, огурцы, репу, грибы. Ешьте досыта, я вас голодом не морю. — Я подался вперёд. — Пров Данилович, тут вот какая штука. Ваша болезнь берёт своё именно от хлебного и сладкого. Уберёте их, и вам станет легче через неделю. Не через год, через неделю. Пить станете меньше, ночью вставать перестанете.
— А кто это выдумал?
— Англичанин один, лекарь военный, лет двадцать назад. Ролло его звали. Он двух своих больных так лечил и обоих выходил.
Про Ролло я не соврал ни единым словом. Он и вправду был военным хирургом, и вправду лечил диабет мясной диетой, и вправду напечатал об этом книгу в конце прошлого века. Другое дело, что до Кронштадта эта книга не доехала.
Дальше я расписал ему прочее.
Велел ему ходить каждый день, хоть по двору, хоть по складу, покуда ноги носят. И мыть их тёплой водой, и осматривать всякий вечер, а ногти стричь прямо и коротко, и не запускать ни единой ссадины. Сапоги носить просторные, чтобы внутри ни складки, ни шов не давили.
— Ноги-то на что?
— На то, что у вас на ногах всякая царапина будет заживать плохо, а вы её не почуете, потому что чутьё в стопах у вас уже садится. Оттого люди с вашей болезнью и теряют ноги.
Он поглядел на меня и побелел.
— Не потеряете, ежели станете глядеть.
Чирей я вскрыл там же, промыл раствором из своей склянки и наказал перевязывать дважды в день и звать меня всякий раз, как вскочит новый.
Аникеев проводил меня до двери сам, держась за стену.
— Сколько с меня, лекарь?
Вот тут я секунду поколебался и назвал сумму, которую в другом случае постыдился бы назвать.
— Сто рублей.
Купец даже не моргнул. Человек он был обеспеченный, и я это знал. А деньги мне сейчас нужны. И ради себя, и ради команды.
Сто рублей ассигнациями — цена немалая, за эти деньги можно стадо овец купить или доброго коня. Но купец явно понимал, что прошу я честно.
Смертную «сахарную болезнь» простые знахари не лечат, тут нужен книжный ум, знание заморских диет да аптекарских порошков, которые стоят как золото. К тому же за жизнь и здоровье гильдейского торговца и плата должна быть купеческая, а не мещанская.
Я ведь не просто микстуру даю, но ещё и своё имя на кон ставлю. Нажитое добро без здоровья в могилу не унесёшь, так что грех тут торговаться.
— За что столько? — поинтересовался он. Но без упрёка, спокойно.
— За то, что я к вам стану ходить до самого отплытия всякий день. За то, что научу вашего приказчика вязать вам ногу. И за то, что от меня по Кронштадту ничего не пойдёт. Никакой слух.
Он посмотрел на меня, потом кивнул и крикнул приказчика.
Деньги мне отсчитали в тот же вечер.
Я шёл к пристани с сотней рублей за пазухой и, признаться, шёл быстрее обычного.
На другой день с барки сгрузили мою известь из Петербурга — полтора пуда, и я отдал за неё остаток — четырнадцать рублей с полтиной.
Осталось у меня сто семь рублей с копейками.
Тринадцать рублей до свободы.
А уж этот остаток мне теперь набрать не составит труда.
* * *
К капитану я пошёл девятнадцатого августа, за семь дней до выхода.
Ждал приёма долго. Головнин был занят с утра до ночи, и в каюте у него сидели то шкипер, то Филатов, то береговые с бумагами. Меня впустили в шестом часу.
Он писал. Не поднимая головы, велел говорить.
Я положил на стол тетрадь.
— Ваше высокоблагородие, я должен доложить о деле, которое касается меня лично.
И я рассказал всё, с начала до конца, ничего не приукрашивая.
Что долг прежнего Вершинина в сто двадцать рублей выкуплен человеком Российско-Американской компании. Что человек этот зовётся Евграфом Саввичем, фамилии его я не знаю, и он держит подписку, по которой подлекарь Вершинин обязан доставлять уведомления о делах и лицах. Что уведомления эти суть сведения о том, что говорит и делает капитан «Камчатки». Что от меня требовали тетрадь и что я её веду. Что одну я уже сдал.
— Вот она, ваше высокоблагородие. Извольте прочесть.
Головнин тетрадь не взял.
Он смотрел на меня и смотрел так, что мне захотелось проверить, стою ли я прямо.
— Когда вас завербовали?
— В июне подписку дал.
— В июне, — повторил капитан. — Стало быть, два месяца назад.