Он перестал улыбаться и кивнул.
— Понял.
* * *
В лазарете было душно, и от бутылок ещё шло тепло.
Дроздов спал на спине, повернув голову набок. Лицо у него было живое, с румянцем. Руки были тёплые до самых пальцев.
— Пятьдесят восемь, — сказал Скородумов. — Пульс ровный. Дышит хорошо. Мочился в исходе десятого часа, я записал.
— Тошнило?
— Один раз, чуть не выворачивало.
— Владимир Гаврилович, теперь так. Пульс считать раз в час. Зрачки я гляжу сам: утром, в полдень и на ночь. И самое важное: ежели он начнёт вдруг засыпать не в час и его будет трудно разбудить или примется говорить чепуху — ищите меня, где бы я ни был, хоть у капитана.
— Он же поправляется.
— Он поправляется. А у таких ушибов бывает светлый промежуток: человек оживает, разговаривает, ест, а через сутки его гасит. Я хочу быть в лазарете за час до того, а не после.
Скородумов кивнул.
— Прошка, — позвал я.
— Тут я.
— Не поить его ромом, если кто из своих принесёт. Ни ложки. И не пускать к нему больше двух за раз: ему говорить много вредно. Кто про бабку Устинью при нём заговорит, того выведешь за дверь и скажешь, что я велел.
— Дык выведу, — сказал Прошка. — А ежели унтер?
— Тогда позовёшь меня.
Я сел к столу, отодвинул бадью и достал чистую тетрадь, ту, которую держал для настоящих записей.
Разлиновал первый лист на шесть столбцов и надписал их: имя и чин; число прививки; от кого взята материя; восьмой день; жар и худо; кто смотрел.
И в первой строке написал:
«Мичман барон Ф. П. Врангель. Привит в Копенгагене третьего числа материей, взятой у четырёхлетнего мальчика при нас городским лекарем Расмуссеном. Осмотрен одиннадцатого утром. Пузырёк полный, чистый, лимфа прозрачна. Жара не отмечено, голова болела один день. Годен к взятию материи».
Строка вышла короткая.
* * *
Материю я снимал в лазарете при двух фонарях.
Прошка вынес бадьи и вымыл стол. Я вымыл руки известковой водой до локтей и вытер своим полотном. Обваренные ланцеты, два стёклышка, воск и свечка легли на холстину.
— Барон, садитесь на рундук и обопритесь плечом на свет.
Врангель сел и стянул рукав. Он был спокоен, но я видел, что он положил правую руку на колено и держит её там нарочно, чтобы не шевелить.
— Больно будет?
— Меньше, чем вы себе представили, ваше благородие, — успокоил его я. — Слушайте, что я делаю: вам будет легче. Я не стану колоть в самый пузырёк.
— Отчего? Он же и есть источник.
— Оттого, что, если проткнуть его посередине, он опорожнится весь, осядет и станет мне не годен ни нынче, ни через три дня. Я подниму его край с одного боку, у самого валика, вот здесь. — Я показал кончиком ланцета, не касаясь. — Выйдет капля, а остальное останется под кожей и снова наберётся. Тогда я смогу взять с вас во второй раз.
— И часто вы будете так брать?
— Столько, сколько он мне даст. Не двигайтесь.
Я натянул кожу двумя пальцами и вошёл кончиком у края, вкось и на самую малость, приподняв оболочку. Врангель втянул воздух через зубы, но плечо держал ровно.
Капля вышла сразу: прозрачная, чуть желтоватая, она села на кончик ланцета выпуклой бусиной.
— Стекло.
Прошка подал. Я перенёс каплю, потом снял вторую и посадил на второе стекло, накрыл её, обвёл края воском от свечи и положил стекло в жестянку. Третью каплю я оставил на ланцете и не стал ждать.
— Пленков.
Он вошёл и стал у стола. Он был хмур, молчал и глядел не на меня, а на мою руку.
— Рукав. Левое плечо. Сядь.
Он сел. Плечо у него было тёмное от загара и жилистое, и держал он его так, будто ждал плети, а не ланцета. Сыпь от потницы сошла на нет, новых высыпаний не было.
Я обмыл ему кожу известковой водой и промокнул.
— Три царапины, вот тут, каждая с ноготь. Не глубже. Крови будет капля.
— Делайте, вашбродь.
Я провёл первую, вторую, третью и втёр в них лимфу плоскостью ланцета. Держал его руку, покуда всё не подсохло. Он не дрогнул ни разу.
— Отработаю, — сказал он вдруг.
— Не надо мне ничего отрабатывать.
— Капитан велел мне первым.
— Велел. И ты первый, и на этом твоя вина кончилась. — Я отпустил его руку. — А надобно мне от тебя другое: не содрать повязку и не чесать, хоть будет зудеть нестерпимо. И прийти ко мне на восьмой день, девятнадцатого числа, самому, без напоминания.
— И всё?
— И всё. Ежели ты мне этот пузырь сохранишь, ты сделаешь для шлюпа больше, чем если год простоишь без порицания. От тебя пойдут следующие двое.
Он поднял на меня глаза.
— Понял, вашбродь.
— Ступай. Тяжёлого нынче не поднимай.
Вторым был Степанов, тот самый, что хотел растирать Дроздова ромом.
— Не гляди на плечо. Гляди в переборку и говори мне, что ел нынче.
— Дык… солонину… сухари были…
Я провёл царапины и втёр лимфу.
— Уже? — сказал он.
— Уже. Условия те же, что Пленкову: не чесать, не мыть, повязку не сдирать, на восьмой день ко мне.
— Дык это и всё? — Он посмотрел на своё плечо и засмеялся коротко, с облегчением. — Я думал, оспа-то она…
— Оспа она. Только эта — коровья, и она тебя не тронет, а от той оборонит. Ступай.
Я вымыл руки и сел к тетради.
Во второй строке я вывел: Матрос Пленков Павел. Привит 11-го числа, материя от мичмана барона Врангеля, взята сего числа, свежая. Три насечки, левое плечо. Смотрел Вершинин.
В третьей: Матрос Степанов Герасим. Привит 11-го числа, материя оттуда же, взята в тот же час. Три насечки, левое плечо. Смотрел Вершинин.
И в конце листа приписал: Два стекла залиты воском сего числа, положены в жестянку, в холодное место, в запас.
Дроздова придётся ставить в цепь позже.
Я присыпал написанное песком и стряхнул песок.
— Вашбродь, — сказал Прошка. — А ежели у обоих не примется?
— Тогда возьму с барона ещё и привью других двоих. И буду брать, покуда он мне даёт.
Дроздов спал. Дыхание было глубокое, без храпа. Руки тёплые.
— Пятьдесят девять, — сказал Скородумов. — Ровный, ваше благородие. Полтора часа ровный. Пил сам, из кружки, не поперхнулся.
Я сел на рундук у стола. Спину ломило после вчерашней работы в трюме, ладони саднили, и в голове стоял тот ровный гул, какой бывает у человека, вторые сутки не спавшего.
В дверях стал штаб-лекарь Новицкий.
— Начали?
— Начали, Антон Григорьевич. Двое.
— Покажите после журнал, мне любопытно. — Он поглядел на меня внимательнее. — Идите спать, Андрей Ильич.
— Мне надо барону вечером плечо смотреть.
— Вечер будет через шесть часов. Я вас сам разбужу через четыре, и это не любезность. У меня двадцать два больных и один подлекарь, и я не желаю остаться без него оттого, что он строит из себя жернов. Ступайте.
Я встал и пошёл и уже в проходе, держась за скобу, подумал, что цепь наконец существует.
Восемь дней. Девятнадцатого числа я узнаю, был ли в этом смысл.
* * *
Спал я, кажется, минуты. Разбудил меня Прошка, и не через четыре часа, а раньше. Я это понял по свету: в люк над проходом лился ещё тот же серый день.
— Вашбродь. Вашбродь!
— Что? — встрепенулся я.
— Дроздов проснулся и в себе, говорит складно. Пить просит.
Голова была тяжёлая, сна было явно недостаточно.
— Пить дал?
— Дал полкружки. Медленно, как велено.
— Иду.
Дроздов лежал, повернув голову к свету, и глаза у него были открыты и осмыслены.
Я сел на табурет у койки.
— Меня знаешь?
— Знаю. Андрей Ильич, подлекарь.
— Число какое нынче?
— Дык… — Он подумал. — Одиннадцатое, что ли.
— Одиннадцатое. Голова болит?
— Гудит. И вот тут, — он тронул за ухом, — колет, как шилом.
— Тошнит?
— Мутит малость.
Пульс шёл ровно, пятьдесят девять ударов в минуту. Я поднял свечу и повёл ею в сторону: оба зрачка сузились одинаково.