— Так его растереть надо, вашбродь, — сказал один — кажется, Степанов. — Он стылый весь. Мы всегда растираем, и рому в него.
— Растирать не будем и рому не дадим. Ни капли.
— Отчего же? Ром греет.
Я не мог им объяснить: кровь, застоявшаяся в стылых руках и ногах, холоднее всего остального в человеке. Если погнать её растиранием к сердцу, сердце этого не выдержит. Вино и ром раскрывают жилы под кожей, и тепло уходит наружу, а человеку кажется, что стало горячо. Таких людей губит не холод, а первое неосторожное движение.
— Оттого, что он мне после этого умрёт на руках, — сказал я. — И я подам о том рапорт с вашими именами. Довольно тебе?
Степанов замолчал.
— Берём.
Мы переложили его на парусину вчетвером. Я шёл у головы и держал её обеими ладонями. На сходе пришлось поднимать почти стоймя, и я всё время говорил вслух:
— Ровнее. Ещё ровнее. Не роняйте.
Наверху ударил свет.
— В лазарет? — спросил Наумшин.
— В лазарет.
* * *
Мы принесли его в лазарет.
Дроздова уложили. Я обрезал на нём куртку ножом, не снимая через голову, разрезал рубаху и штаны по швам и стянул всё мокрое разом. Кожа под платьем была белая, с восковым отливом, и на ощупь холодная. Ногти синие. Он не дрожал.
Это было хуже всего. Дрожащий человек ещё держит свой огонь. А этот свой огонь уже не держал.
— Сухое! — сказал Прошка, вваливаясь с ворохом. — Вот, вашбродь. Баталёр сам дал, ругался, а дал.
— Обтирай насухо, не жёстко. Аккуратно промокай, начиная с груди.
Мы обтёрли его, завернули в сухую холстину, потом в шерстяное одеяло, потом ещё в одно, и я подоткнул края под него так, чтобы не было щели у шеи. Голову обвязал шерстяным платком, а под затылок подложил скатанное полотенце, чтобы голова лежала чуть выше груди, но шея не сгибалась.
— Кирпичи? — спросил я.
— Греются.
— Бутылки наполни горячей водой, но не кипятком. Такой, чтобы рука терпела. Обмотай каждую в два слоя. Если его кожу обжечь, он этого не почувствует, а мы узнаем только через сутки, когда пойдёт пузырь.
Прошка кивал и делал.
По бутылке я положил Дроздову под мышки, ещё одну — на грудь, между одеялами. Кирпичи, обмотанные в парусину, я поставил по бокам туловища, а один — в ноги, так, чтобы он не касался ступней. К рукам и к ногам я не приложил ничего.
— А ноги-то, вашбродь? Ноги-то стылые.
— Ноги пусть греются последними. Нам надо согреть в нём середину, а не края.
В лазарет вошёл Скородумов.
— Нашли, Андрей Ильич? — спросил он.
— В трюме. Всю ночь пролежал в воде, у борта. Владимир Гаврилович, мне нужен человек, который будет считать пульс каждую четверть часа и записывать.
— Я сяду.
— Сядьте.
Он сел на рундук у койки и начал считать.
— Сорок шесть, — объявил он.
Я осмотрел голову Дроздова.
Шишка на голове. Крови не было ни в ухе, ни в носу. Я провёл пальцами по своду черепа, по швам, по затылку. Вдавления нигде не нашёл, и это было первое доброе известие за утро.
Потом я поднял ему веки и поднёс фонарь, отведя его в сторону и снова приблизив.
Зрачки сузились от света, оба одинаково.
Я перевёл дух.
Один шире другого означал бы, что под костью собирается кровь и что он умрёт к вечеру, а я не смогу сделать ничего, кроме того, чтобы стоять рядом. Одинаковые означали, что у него сотрясение, что мозг ушибся о свою же костяную коробку и оглушён, и что при тепле и покое, может быть, он вернётся.
Я ощупал шею, ключицы, рёбра, руки и ноги, разгибая и сгибая по одному суставу и глядя на лицо. На левом плече и по левому боку лежал широкий синяк, уже налившийся, с отпечатком в виде дуги, и я понял, что это обруч бочки. Она ударила его и подвинулась, а он попал в щель между ней и бортом, там его и заклинило.
Переломов я не нашёл.
— Пятьдесят один, — сказал Скородумов.
— Хорошо.
* * *
Штаб-лекарь Новицкий пришёл примерно через полчаса. Он остановился на пороге, оглядел койку, бутылки, кирпичи, разрезанное платье на палубе и не сказал ни слова о том, кто здесь распоряжался без него.
— Доложите, — кратко сказал он.
— Матрос Дроздов, второй статьи. Найден в трюме, у обшивки, за сдвинутой бочкой. Ушиб головы, вдавления нет, зрачки равны. Переломов не нахожу. Главная беда не голова, Антон Григорьевич, а стужа. Он пролежал в воде часов девять и остыл до того, что перестал дрожать.
— Пульс?
— Был сорок пять при находке. Сейчас пятьдесят один.
Новицкий подошёл, положил пальцы Дроздову на шею, постоял, считая, и посмотрел на бутылки.
— Отчего под мышки?
— Оттого, что там жилы близко к поверхности, и оттого, что нам надо гнать тепло к сердцу, а не в пальцы.
— А растирание?
— Убьёт.
Он поднял на меня глаза.
— Кровь пустить, — сказал он, — вы, я полагаю, тоже не советуете.
— Не советую. Ему нечего терять: у него и так в жилах мало что ходит.
— Это против всех правил, Андрей Ильич, — заметил Новицкий.
— Знаю.
— И против моего мнения тоже. — Он помолчал. — Но человек ваш, и вы его нашли, и я не стану мешать. Ведите, как ведёте, и записывайте всё. Если он умрёт, я подпишу, что всё делалось с моего согласия.
Я не ждал последней фразы и не нашёл, что на неё сказать.
— Благодарю.
Он снял с крюка мою мокрую куртку, посмотрел на неё и повесил обратно.
— Переоденьтесь. Вы сами мокрый до нитки, а второго подлекаря у меня нет.
* * *
Дроздов согревался четыре часа.
Сначала ничего не менялось. Пульс держался на пятидесяти с чем-то.
Потом Дроздов задрожал.
Это началось с челюсти. Зубы у него застучали мелко и часто, потом задрожали плечи, потом всё тело, и одеяла на нём заходили. Прошка перепугался и сунулся поправлять их.
— Не трогай.
— Дык бьёт его, вашбродь!
— Пусть бьёт. Это он греется сам. Это первое доброе, что он сделал за нынешний день.
— Шестьдесят четыре, — сказал Скородумов, и голос у него дрогнул.
К полудню Дроздов открыл глаза. Взгляд его остановился на мне.
— Семён. Слышишь?
Он пошевелил губами. Ничего не вышло.
— Не говори. Кивни, если слышишь.
Он не кивнул, но опустил и поднял веки, и я счёл это за ответ.
— Пить, — через минуту еле слышно сказал он.
— Дам. Тёплое, немного и медленно. Прошка, сбитень, чуть тёплый, и ложку. Ложкой, а не из кружки, иначе он поперхнётся.
Мы влили в него ложек десять. Он проглотил одну порцию, остановился, потом проглотил следующую, и на седьмой ложке лицо у него сделалось живым, недовольным.
— Как звать тебя? — спросил я.
— Дык… Семён Дроздов.
— С какого года на службе?
Он думал долго.
— Не помню, ваше благородие.
— Что делал ночью в трюме?
— В трюме?
Он смотрел на меня без всякого испуга. Не помнил ни того, как шёл, ни того, зачем.
— После скажешь, — сказал я. — Спи.
Он закрыл глаза и уснул. Дрожь его понемногу утихла, а лицо порозовело у скул.
Я вышел за дверь и постоял в проходе, держась за скобу.
Двадцать два ушибленных. Один найденный. Ни одного мёртвого.
* * *
Я вышел на палубу и пошёл искать Врангеля. Было уже одиннадцатое число, стало быть, пора.
Врангеля я нашёл на шканцах. Он стоял у борта, глядя на горизонт.
— Барон, покажите руку, — сказал я, подойдя к нему.
Он обернулся и, не сказав ни слова, стал расстёгивать мундир.
— Я сам глядел утром, Андрей Ильич, — сказал он, стягивая рукав с плеча. — Только я не знаю, хорошо это или дурно.
— Сейчас узнаем.
Я взял его за локоть и повернул к свету. На левом плече, в двух вершках ниже верхушки, сидел пузырёк.
Он был круглый, налитой и приподнятый, с ровным валиком по краю и с той самой вдавленной серединой, а внутри стояла прозрачная, чуть желтоватая жидкость. Гноя не было. Красных полос от него в сторону подмышки не шло.