Зерно на подожжённом элеваторе тлело ещё долго, жители ходили на пожарище, собирали обгоревшее и пропитанное бензином зерно и днями вымачивали его, чтобы приготовить попахивающие гарью, но всё же съедобные лепешки. Мясо из бетонных чанов, залитое керосином, тоже доставали, вымачивали и готовили. Если во время бомбёжки погибали лошади, всё мясо с них срезали до костей, на дорогах оставались лишь голые скелеты.
Наступала разруха, о которой Матрёна знала лишь по рассказам родителей и собственным отрывочным детским воспоминаниям о Первой мировой и Гражданской войнах. Однако её мать была на удивление спокойна.
— Не накручивай себя, дочка! — строго говорила Никитишна, лежа на пуховой перине. — Не впервой немца будем встречать. В восемнадцатом году стоял у нас немец семь или восемь месяцев — с марта по ноябрь. Только в конце ноября наши части его выбили из села. Тебе тогда три годика с небольшим было, не помнишь ничего, наверное.
— Не помню, мама! — подтвердила Матрёна. — И как вам жилось всё это время? Страшно было?
— Конечно, страшно! Под чужой властью всегда страшно жить. Хотя и своя была не лучше. Кто бы к нам ни приходил — будь то красноармейцы, корниловцы, немцы, деникинцы, — все расстреливали мужчин, забирали скот и еду. Ну и вещами хорошими тоже не брезговали.
— Господи! — воскликнула Матрёна и уронила голову на стол.
— Господа всуе не поминай! — пристыдила её мать. — Немцы не самыми худшими из всех были. Они только семьи коммунистов преследовали. Зато началась нормальная торговля. Мой отец до революции занимался сапожным промыслом. А какие красивые сапожки он шил — сносу не было!..
— Сапожки-то его я как раз помню. Я их на свадьбу надевала — те, что он ещё для тебя сшил, которые в сундуке лежат.
— А я и запамятовала! Вот она, болезнь треклятая… — мать замолчала. — Так вот, твой дед с приходом немцев вздохнул свободнее, и торговля оживилась у него, заказы пошли.
— Ты что, приветствуешь фашистов, мама? — изумилась Матрёна.
— Упаси Боже! Я лишь говорю, мы столько напастей пережили в жизни — и эту напасть переживём.
— Мне Бога поминать не даёшь, а сама поминаешь, — упрекнула её Матрёна.
— Ой, смешное вспомнила! — продолжила мать, будто не замечая дочкиного упрёка. — После того как немец ушёл, к нам прислали пленных французов — строить кирпичный завод. Так они всех лягушек в нашем болоте выловили и съели!
— Да что ты! — рассмеялась Матрёна. — Неужели правда?
— Чистая правда! — со смехом ответила ей мать. — Я сама видела, как они тех лягушек готовили на костре. И нам предлагали попробовать. Один парень попробовал. Сказал, на курицу лягушачье мясо похоже.
— Да ну, чтобы лягушка была по вкусу, как курица — ни за что не поверю!
Женщины снова рассмеялись. Мать даже закашлялась от смеха.
— А принеси-ка ты мне эти сапожки! Хочу их в руках подержать.
— Мама, не придумывай! — Матрёне не хотелось лезть в сундук.
— Ну принеси, что тебе стоит! — канючила мать.
Вздохнув, Матрёна пошла к сундуку, достала расшитую крестиком льняную простыню, в которую была завёрнута пара красных хромовых сапожек на небольшом каблучке рюмочкой и со шнуровкой впереди, и подала матери. Мать осторожно развернула холст.
— Вот же красота! — Никитишна дотронулась до гладкой, шелковистой кожи искусной выделки. — Эх, когда-то и мои ножки отплясывали в этих сапожках! Отец столько любви в них вложил! Большим мастером был.
Внезапно лицо Никитишны сморщилось, и она заплакала.
— Прекращай, прекращай! — Матрёна обняла мать. — Хочешь примерить их? Я тебе помогу.
— Да куда уж мне! Смотри, какие ступни расшлёпанные! — мать стянула с ног одеяло и пошевелила пальцами на ногах. — Не налезет на меня теперь эта красота. Лучше ты надень!
Сапожки были Матрёне по ноге — лёгкие, нарядные. Неожиданно для себя самой она ощутила внутренний подъём, накинула на плечи цветастую шаль, взяла её за кончики, развела руки в стороны и пошла отбивать дробь по горнице:
Ох, молодка, молода,
Победная голова!
Да ой-ли, о лели,
Я-ли, ой лели, лели,
Невзлюбила вся семья
Да ни свёкор, ни свекра,
Свёкор журмя журит,
Свекра дурою зовёт,
От деверьев жизни нет,
От невесток почёту,
От золовок вся кутня,
Вся кутня-коломутья,
милый друг по мне,
На чужой на стороне,
На чужой на стороне,
Печалится обо мне[2].
Вернувшиеся с улицы дети с удивлением наблюдали, как всегда озабоченная и хмурая мать отплясывает в красных сапожках, а бабушка, которая только и знает, что лежать да стонать, отбивает ладонями ритм и весело подпевает дочке скрипучим голосом.
Эпизод 3. Немцы
Несмотря на благостные воспоминания Никитишны, в слободе прихода немцев ждали со страхом. Дети представляли врагов большеголовыми, тонконогими уродцами — как с карикатур Кукрыниксов.
— Нет, немцы не уродцы, — объясняла детям Никитишна. — Они такие же люди, как твой дядя Пётр, как дед Федот, как другие мужчины. Только все с оружием, в военной форме и говорят на другом языке.
— Немцы теперь навсегда придут? — тревожился Ваня.
— Да что ты, мой сладкий! Конечно, не навсегда, — успокаивала его бабушка. — Как только Красная Армия наберётся сил, сразу прогонит немца восвояси. В восемнадцатом году немец тут недолго продержался. И сейчас так будет.
— А почему у Красной Армии сейчас нет сил? — не унимался Ваня.
— Ох, Ванечка, нельзя такие вопросы задавать! — забеспокоилась Никитишна.
— Тогда мы с Сёмой наберем камней, сядем в засаду и будем кидаться ими в немцев, поможем Красной Армии! — расхрабрился Ваня.
— Что ты, милок, не надо! У них и пистолеты, и ружья, и автоматы. Лучше немцев не злить и лишний раз на глаза им не показываться. Обещаешь мне, что будешь вести себя тихо?
— Обещаю! — нехотя согласился Ваня, но по глазам было видно, что он не собирается отказываться от своих планов.
Немцы вошли в Томаровку 22 октября 1941 года и стали организовывать жизнь по своим правилам. Солдат и офицеров расквартировали по домам сельчан. Выбор падал в первую очередь на самые просторные и добротные постройки.
Матрёнин дом сразу привлек внимание оккупационных властей: он был новым, из красного кирпича с черепичной крышей и резными белыми ставнями. В доме были просторные тёплые сени, на первом этаже располагались большая горница и две спаленки. Из горницы узкая деревянная лесенка вела на мансарду. Отапливался дом большой русской печью. В ней же обычно и готовили в холодное время года. Дом был обставлен добротной деревянной мебелью: были у Повалихиных и буфет с резьбой, и книжный шкаф, доверху уставленный книгами, и изящные этажерки с разной мелочью. Члены семьи спали на деревянных кроватях, устланных пуховыми перинами и покрытых расшитыми подзорами. На кроватях громоздились пирамиды из пуховых подушек, накрытые ажурными вязанными накидками. Везде, где только можно, красовались такие же ажурные салфетки: лежачая Никитишна вязала их теперь десятками из белой хлопчатобумажной нити десятого номера.
На гладком, выскобленном до белизны деревянном полу лежали пёстрые домотканые половики. В горнице стоял большой прямоугольный обеденный стол, который по выходным и праздникам накрывали богато расшитой скатертью. На стене в горнице висели дореволюционные тёмного дерева часы с кукушкой, подаренные Никитишне на свадьбу отцом. Многие добротные вещи в этом доме имели дореволюционное происхождение. Сохранилась даже большая мягкая льняная скатерть с вытканными на сером фоне бледно-жёлтыми двуглавыми орлами и с широкой мягкой бахромой. Её, как и другие памятные вещи, Никитишна бережно хранила в сундуке и никогда не использовала.