Ханс видел светлые, почти белые пряди её длинных волос, которые выбились из-под платка, тонкие черты лица, сияющую кожу, светло-серые глаза, полные любви и печали, и она вдруг показалась ему Эльзой из сказки о Лоэнгрине — с жемчугами в русых косах, — которую нужно было непременно спасти.
— Я женюсь на тебе! — страстно произнёс он. — Увезу тебя в Германию и женюсь! Я хочу любить тебя, наряжать тебя, рожать с тобой детей, жить до старости и никогда не расставаться.
— И умереть в один день, — добавила сквозь слёзы Матрёна.
— И умереть в один день, — повторил он.
Растопилася да банюшка,
Ай, разгорелася каменка,
Да и лю, ой, люли, ой, люли,
И разгорелася да каменка.
Как рассыпался бел жемчуг,
Да не по атласу, да не по бархату,
Да и лю, ой, люли, ой, люли,
Да не по атласу, да не по бархату.
Как рассыпался бел жемчуг,
Да не по серебряному, не по блюдечку,
Да и лю, ой, люли, ой, люли,
Да не по серебряному, не по блюдечку.
Эпизод 14. Массовый расстрел
После того неприятного разговора с дедом Федотом Матрёна с ним почти не общалась. Начав работать, она стала реже навещать бабку Биджику, а та сама Матрёну в гости не звала. Видимо, не хотела, чтобы молодая женщина пересекалась с грозным дедом. Матрёна даже удивилась, когда однажды застала его у бабки. Но дед был непривычно тих и печален. Второй раз в жизни Матрёна увидела его плачущим. Она осторожно присела к столу, на котором была выставлена нехитрая закуска и штоф с самогоном.
— Что случилось-то, говори! — подстегнула деда Биджика.
— Помните, как с приходом немцев из Томаровки и близлежащих хуторов стали исчезать евреи? — дед вытер рукавом слёзы.
— Конечно, помним, — согласилась Матрёна. — В больнице ни одного врача не осталось. И наш педиатр Инна Ароновна пропала вместе с семьёй.
— Да, они исчезали семьями, вместе с детьми, — подтвердил дед. — Соседи думали, что они просто уехали. Оказалось, что их всех поместили в белгородский кацет. Я вам рассказывал об этом ещё осенью.
— Рассказывал, — кивнула бабка.
— Так вот, мы недавно узнали, что ещё пятого февраля всех арестованных евреев, а также местных коммунистов отвезли на камышитовый завод.
— Это у Михайловки что ли? — перебила деда Биджика.
— Да, там.
— Одно название, что завод! Это же просто огромный сарай из камышитовых щитов! — зацепилась языком Биджика.
— Да какое это теперь имеет значение! Нет теперь ни этого сарая, ни людей, которых туда отвезли! Никого нет! — задрожал голос у деда.
— А что же с ними произошло? — еле слышно спросила бабка.
— Расстреляли всех! И детей малолетних, и женщин, и стариков, больных и здоровых, евреев и коммунистов, комсомольцев и пленных красноармейцев — всех, кого держали в кацете. До тысячи невинных людей приняли смерть[13].
Биджика испуганно перекрестилась.
— Прямо тысячу? — переспросила она деда.
— Может, и две тысячи! — в сердцах раскричался дед. — Никто точно не знает, но погибших очень много. Целый день их расстреливали. Крик стоял до небес.
— Свят! Свят! — продолжала креститься Биджика.
У Матрёны подступил к горлу ком. Ей стало трудно дышать. А дед продолжал свой страшный рассказ с каким-то отчаянным упоением:
— Несчастных взяли в кольцо немецкие автоматчики. А за ними ещё кольцо полицаев стояло. Никто не смог спастись. Один мальчик попытался убежать, так его немец догнал и заколол кинжалом у всех на глазах. Отбирали человек по 30–40, заставляли их раздеваться — одни говорят, что догола, другие — что до нижнего белья. Правды уже не узнать. Местным жителям было запрещено подходить к месту расстрела. Потом немцы загоняли приговорённых палками в камышитовый сарай и там расстреливали. Когда всех перебили, трупы облили керосином и взорвали сарай. Он горел двое суток. Но некоторые трупы так и не сгорели. И тогда немцы подвезли негодную резину, побросали её на трупы и подожгли. Резина ещё долго-долго горела. Потом засыпали всё песком и землёй. Люди говорят, что собаки до сих пор то руку обгоревшую откопают, то ногу.
Великая скорбь охватила ночное село. Горе было столь велико, что одно человеческое сердце не могло его вместить. Биджика и Матрёна оцепенели от услышанного. Произошедшему не было никакого разумного объяснения, оно не поддавалось никакой логике.
Биджика заговорила первой:
— Я о таком никогда не слышала, чтобы тысячу мирных людей вот так унизить, раздеть догола на морозе, расстрелять… женщин, детей… Неужели Господь это простит? Даже с животными на бойне обращаются лучше. Господи, как ты это допустил?
Она подняла глаза к небу, и по её щекам покатились слёзы.
— А евреи? Что им сделали евреи? — Матрёна тоже заплакала. — Что им сделала Инна Ароновна? Она была добрейшим и милейшим человеком. Неужели она и её детки тоже погибли?
— Все погибли, — дед знал безжалостную правду, и ему нужно было обязательно донести её до других. — Там была одна русская женщина из нашей слободы, которая вышла замуж за еврея и родила от него ребёнка. Кто-то из соседей донёс на них. Мальчику было около пяти лет. После менингита он плохо слышал и отставал в развитии. Так немцы предлагали ей, отдай, мол, нам только ребёнка-еврея, а сама живи.
У Матрёны бешено заколотилось сердце:
— И что, отдала она сына?
— Не отдала. Так и пошла с ним в кацет, а потом и на казнь.
Бабка перекрестилась:
— А муж-еврей, с ним-то что?
— Его дома не было, когда жену и сына забирали. Чудом спасся. Люди его спрятали.
— Имя её известно?
— Да, Тамара Лившиц, в девичестве Савицкая. Учительница.
Матрёна зарыдала в голос.
— Муж её — еврей Семён (Соломон) Лившиц, часовщик, — продолжал дед. — А сына их звали Лёва.
— И за Тамару, и за Лёву буду молиться, — тихо произнесла бабка. — За всех невинноубиеннных.
Она низко опустила голову и, не обращая внимания на окружающих, начала беззвучно шевелить губами, перебирая чётки.
— Дедушка, а офицерское казино когда бомбили? До того… или после? — внезапно спросила Матрёна.
— До того, милая, до того. Казино разбомбили второго февраля, а заключенных из кацета расстреляли пятого или шестого.
— Ты не думаешь… — начала Матрёна.
— Думаю, — не дав ей договорить, ответил дед, на его лице блуждала сардоническая улыбка. — Это их месть за бомбёжку офицерского казино. Партизана Семёна Попова замучили до смерти за наводку для наших лётчиков. И за каждого раненого и убитого офицера расстреляли минимум по десять человек.
Они помолчали.
— Ты была права, дочка. Если бы я знал, чем это всё закончится, я бы лично защищал это чёртово казино.
Дед Федот и Матрёна разошлись по домам, так и не притронувшись ни к выпивке, ни к закуске, выставленной Биджикой. Бабка продолжала свою беззвучную молитву, изредка шумно хватая воздух.
Пока Матрёна шла к дому под порывами весеннего ветра, она представляла, как её саму, её немощную мать и детей заставляют раздеваться на морозе. Представляла, как она идёт в сарай, прикрывая руками срам, а мать идти не может, ползёт, и немцы подгоняют её прикладами. Как цепляются дети за её голые руки, как она поворачивается лицом к расстрельной команде и видит Ханса. Он направляет на неё автомат и извиняющимся голосом говорит ей:
— Прости, это война. Я не могу тебя жалеть. Ты жена моего врага.
Она снова и снова зачем-то прокручивала в голове эту картинку и пришла домой чуть ли не в истерике. В горнице горел свет. Ханс ждал её.
— Ты знаешь о массовом расстреле на камышитовом заводе? — спросила она его с порога.
— Знаю, — ответил он.
И, помолчав, добавил: