* * *
Из-за очередного нарушения поставок продовольствия и фуража части, следовавшие в колонне фельдмаршала Паскевича, вынужденно остановились на двое суток.
Решили организовать небольшой праздник для своих кавказцев. Я разрешил выдать всем желающим меру вина. Не тут-то было. В гости заявились великие князья, думая осчастливить нас своим посещением, а к самому началу ужина приехал фельдмаршал Паскевич — слава богу, с урезанным составом своей свиты.
— Не прогоните старика, Пётр Алексеевич? — усмехнулся он.
— Что вы, Иван Фёдорович, вам мы всегда рады, — ответил я.
— Пока не началось веселье, хочу видеть своего непутёвого внука. Справлялся о нём — доложили, что убыл к новому месту службы.
В палатку зашёл подпоручик Балашов.
— Здравия желаю, ваша светлость, — гаркнул он нарочито громко.
Полёвка, в которую переодели его, сидела на нём как на новобранце — коробилась и топорщилась. Выглядел он как надутый сыч.
— Обиделся на меня, Иван? Помолчи. — остановил Паскевич внука. — Да будет тебе известно, Иван, что попасть служить в пластунскую бригаду — дело непростое. Требуется выполнить специальные нормы, которые, я уверен, ты не сможешь сдать; справлялся о них. Только благодаря моей личной просьбе князь Долгорукий согласился принять тебя. Два года служения в бригаде я отменяю, сказал сгоряча. Очень надеюсь, Иван, что ты сможешь с достоинством и честью служить в бригаде, не позоря мои седины. Ну а если не потянешь и сдашься — так тому и быть, подашь прошение об отставке. Думаю, князь не расстроится по данному поводу. — Паскевич нахмурился. — Можете быть свободным, подпоручик.
После простого и сытного ужина началось праздничное веселье. Я тряхнул стариной и во главе тридцати пластунов станцевал пластунский хоровод. Со мной танцевали почти все офицеры батальона, следом танцоры Горского дикого полка исполнили свою полковую лезгинку. Танцевали лихо с выкриками. Их танец сильно отличался от пластунского хоровода, но выглядел мужественно и более резко. Горцы отплясывали с таким азартом, что все зрители невольно зарядились их энергией.
Потом затянули «Катюшу», лихо свистя и приплясывая, — здесь отличились уже казаки. Когда веселье приутихло, солисты запели песню Конь. Постепенно множество голосов вплелось в пение. В самом конце сливаясь в единое исполнение.
— Командир, спой «Дороги»! «Дороги… дороги»…
— А ну тихо! — крикнул Саня, удобнее пристраивая гармонь.
Я вышел в круг, и вдруг наступила та особая тишина, какая бывает только перед чем-то по-настоящему важным. Не было слышно ни звона ложек, ни покашливания. Даже кони замерли у коновязей.
Эх, дороги, пыль да туман,
Холода, тревоги да степной бурьян…
Первый куплет я начал негромко, словно сам с собой. Постепенно голос мой окреп, потому что вспомнилось всё: и бесконечные переходы, и грязь, в которой тонут ноги, и слёзы свои, чужие, и своя глухая тоска по дому. Горло сдавило, но я пел дальше, вкладывая в каждое слово ту боль, которую мы все носим в себе, и ту надежду, что теплится, несмотря ни на что.
Меня поддержали Савва и Эркен раскладывая песню на многоголосье.
Эх, дороги…
Я заметил, как у многих пластунов заблестели глаза. Казаки, ещё минуту назад бесшабашные, вдруг посерьёзнели, кто-то опустил голову, кто-то принялся неслышно подпевать. Даже горцы, не понимавшие многих русских слов, замерли — они чувствовали невысказанное. А старый кашевар Захар, отвернулся и долго смотрел куда-то в темноту, и плечи его чуть заметно вздрагивали.
Пыль да туман…
На последнем припеве голос мой дрогнул. Я вдруг остро ощутил, что мы все — и я, и эти люди вокруг — идём одной дорогой, выпачканной в пыли, политой потом и кровью. И что нет у нас иной судьбы, кроме этой, и иной чести, кроме как не свернуть, не сломаться.
Когда последние аккорды замерли, ещё долго никто не произносил ни слова. Потом кто-то из старых пластунов перекрестился и тихо сказал: «Благодарствую, командир. За всю правду, за песню душевную». Другие задвигались, завздыхали, но никто не засмеялся, не хлопнул по плечу. Просто подходили молча, кланялись, и расходились.
Я стоял посреди круга, чувствуя, как уходит из груди тот тяжелый комок, что подступил во время пения. И благодарил судьбу за то, что есть такая песня — горькая, но честная. В ней и была наша жизнь, наша солдатская доля.
Молча сидел старый фельдмаршал Паскевич, не замечая слёз, катящихся по щекам. Ему вспомнились свои собственные дороги — долгие, выматывающие, пробитые ядрами и конскими копытами. Вспомнилась турецкая кампания, где он, ещё молодым генералом, вёл солдат на штурм крепостей, а под ногами хлюпала кровь, смешанная с грязью. Вспомнилось подавление польского мятежа, где свои же братья славяне смотрели на него с ненавистью и отчаянием. Вспомнились тысячи лиц — тех, кто шёл за ним, кто падал рядом, кто так и остался лежать в чужой земле.
Он вдруг остро почувствовал всю тяжесть своих седин, всю цену каждого прожитого дня. Сколько же он прошёл вёрст? Сколько раз смотрел смерти в глаза, а потом садился на коня и ехал дальше — потому что нельзя было останавливаться, потому что за спиной ждали те, кто верил ему безоговорочно. И вот теперь, в этой палатке, под нехитрые аккорды гармони и простые слова песни, на него накатило то щемящее чувство, которое он так долго прятал за маской суровости и власти.
— Эх, дороги… — мысленно повторил он.
Рядом замерли адъютанты, не смея нарушить тишину. Кто-то из свиты смахнул слезу, отвернувшись в темноту. Даже великие князья, обычно шумные и беспечные, притихли, словно впервые увидели фельдмаршала не полководцем, а просто уставшим стариком, у которого за плечами — целая жизнь.
Паскевич тяжело поднялся, и, ни на кого не глядя, глухо произнёс:
— Хорошо поёшь, князь… За душу берёт. За самое нутро.
Глава 3
Петербург. Кабинет императора.
Как было заведено ранее, новый управляющий Третьего отделения Собственной его императорского величества канцелярии и шеф жандармского корпуса граф Орлов докладывал императору об общей обстановке в Российской империи. Цесаревич, стоявший у окна, молча наблюдал за графом.
— Алексей Фёдорович, какие сведения об убийстве графа Бенкендорфа? — В голосе Николая отчётливо различалось едва скрываемое раздражение.
— Ваше величество, все силы брошены на установление и поиск лиц, причастных к убийству графа Бенкендорфа. Я лично контролирую всю работу Третьего отделения и жандармского корпуса.
— Алексей Фёдорович, прошло больше месяца со дня убийства Бенкендорфа, а вы не можете предоставить внятных объяснений и сведений по этому делу. Вы действительно не понимаете, какой ущерб нанесён авторитету государства и лично мне?
Император поднялся из-за стола и прошёлся по кабинету.
— Я принимаю во внимание ваше недолгое начальствование в Третьем отделении и жандармском корпусе, но данное происшествие имеет столь значимое значение, которое не позволяет нам тянуть с расследованием. Используйте все ресурсы, какие необходимы, но через две недели я должен иметь чёткие результаты.
— Слушаюсь, ваше величество.
Граф Орлов вышел из кабинета.
— Александр, ты, наверное, до сих пор в недоумении, почему я не назначил князя Иванова-Васильева на должность Александра Христофоровича?
— Нет, ваше величество. Я знаю, что вы цените князя, но не доверяете настолько, чтобы назначить его на эту должность. В данном случае для вас важнее личная преданность, чем умение. А кто самый преданный вам человек? Граф Орлов. Это очевидно.
Император повернулся к сыну и с интересом посмотрел на него.
— Поясни?
— Александр Христофорович готовил князя в свои преемники и не скрывал этого от вас. Вы не всегда понимаете князя и не решились назначить его на должность. Я же вижу его подле себя — в будущем.
— Не слишком ли ты доверяешь ему, Александр?