— Нет! — мой крик беззвучен в этом кошмаре. — Отдай! Она моя!
Он не смотрит на меня. Разворачивается и уходит, растворяется в густом тумане, что клубится за горой из цифр. Девочка плачет, тянет ко мне ручки, но он уносит ее. Забирает.
— ДАН! — наконец, крик вырывается наружу, хриплый, разорванный. — ВЕРНИ! ВЕРНИ ЕЁ!
Я дергаюсь, бьюсь, и вдруг...
...Открываю глаза.
...Сознание возвращалось обрывками, будто кто-то лениво переключал каналы в телевизоре с разряженными батарейками. Сначала — только белый потолок, матовый и безликий. Потом — тупая, ноющая боль во всем теле, словно меня переехал асфальтовый каток, а потом еще и танковая дивизия пару раз туда-обратно проехала. Каждая мышца, каждая косточка ныли и гудели. Меня точно перекрутили в мясорубке и теперь я — фаршик.
Попытавшись перевернуться, застонала, в груди что-то кольнуло — резко и глубоко, заставив меня задохнуться. Кашель, который тут же подкатил к горлу, был хриплым, лающим, и отдавался в висках раскаленной болью. Я лежала, беспомощно всхлипывая на каждом булькающем выдохе, чувствуя, как по щекам текут слезы бессилия.
Пахло больницей: хлоркой и стерильностью, а ещё этой бактерицидной лампой. Не его квартирой, не его запахом.
Медленно, преодолевая слабость, я повернула голову, стараясь даже не двигать глазами, каждое движение которых отдавало тупой, выматывающей болью. Белые стены. Мерцающие экраны монитора, на которых зеленые и красные линии вырисовывали непонятные пики и провалы. Настойчивый, вгрызающийся в сознание монотонный писк: пи-пи-пи-пииии… От него звенело в ушах.
Из окна с полуприкрытыми жалюзи лился серый, тусклый свет. Вечер? Утро? Я не понимала.
И тут мой взгляд упал на него.
Он сидел в кресле рядом с кроватью. Дан. Его мощная фигура казалась неестественно сломанной, сгорбленной. Голова была опущена на сложенные на груди руки, глаза закрыты. Но сон это был или просто забытье — было ясно по напряжению в его широких плечах. Он не спал. Он выключался на минуту, оставаясь настороже. Готовый в любую секунду…
Его лицо… Боже, его лицо. Заострившееся, осунувшееся. Темные круги под глазами, будто он не спал несколько суток. Щетина, отросшая в непривычную, чёрную щетку.
В горле снова запершило, и я подавила новый приступ кашля, сжавшись от боли. Он мгновенно встрепенулся. Глаза открылись — мутные, уставшие, с трудом фокусируясь на реальности. Он сдавил пальцами переносицу, резко провел рукой по лицу, словно сгоняя паутину тяжёлого забытья, и посмотрел на меня.
Господи, этот взгляд. Разве же можно так смотреть? Когда всё понятно и без слов. Прожигающий, выворачивающий душу. Если в моих глазах был только животный страх и слабость, то в его… В его была усталая, бесконечная боль. И — странное, неуместное здесь облегчение.
— Стэфка… — его голос был тихим, хриплым, срывающимся. — Стэф…
Он медленно, будто каждое движение давалось ему с огромным усилием, поднялся с кресла. Подошел к кровати. Опустился перед ней на колени. Его большая, теплая, шершавая ладонь осторожно накрыла мою ледяную руку. И его глаза были теперь совсем рядом.
— Привет, малыш, — прошептал он, и от этого простого слова у меня снова подступили слезы. — Как же ты меня напугала.
Я попыталась что-то сказать, но вместо слов из горла вырвался лишь хриплый, жалкий звук. Я сглотнула, чувствуя, как трескаются губы.
— Где… — просипела я едва слышно.
— В больнице, детка. Ты заболела. Сильно заболела. У тебя… — он отвел взгляд на секунду, сжимая мою руку чуть сильнее, — двусторонняя пневмония. И лихорадка. Ты… ты почти неделю…
Он не договорил. Не стал говорить, что я почти неделю балансировала на грани. Но я и так это поняла. Поняла по его изможденному лицу. По тому, как он смотрел на меня — будто на чудо.
Слабость накатила новой волной. Я закрыла глаза, просто слушая его дыхание. Чувствуя его руку на своей. Понимая, что за стенами этой палаты, за этим писком мониторов была какая-то другая жизнь. А здесь и сейчас был только он. И моя боль. И тихий ужас от осознания того, что произошло. Как же я до этого докатилась. Как позволила случиться всему этому. В какой момент полностью пустила свою жизнь под откос. Вот ведь дура!
— Маленькая дурочка… — его теплая рука на моей голове и пальцы, убирающие с лица влажные слипшиеся пряди, сухие губы на виске и тихий смешок. — Ты воняешь.
Ооо! Вот ведь спасибо, а то я сама не знаю, но я приподнимаю одеяло и суюсь туда носом… Твою-то мать! Поморщившись, заматываюсь в пододеяльник так, чтобы не пахло. Потому что это не вонь, это… Да даже слова такого нет.
— Хочешь, я тебя помою? Сам?
И его глазищи бесстыжие-бесстыжие. А у меня щеки горят и вообще…
— Мечтай! — рявкнула я, отворачиваясь к стенке, снова дурея от головной боли и головокружения.
— Обязательно помою… Везде… — и кипятком по каждому нерву. И нееет. Это не желание, потому что я его ненавижу! Нет, конечно, люблю, но ненавижу всё-таки больше. И поэтому это не желание, это… Температура, именно так!
А этот гадский гад, тот самый, которого очень, держал меня за руку и целовал в висок. Промежду прочим, в вонючий. И в этой простой точке соприкосновения была не просто теплота. Была единственная нить, связывающая меня с жизнью. И я поняла, что держусь за нее из последних сил.
А время тянулось, текло густо и тягуче, как сироп. Дни сливались в череду уколов, выматывающего душу писка мониторов и влажной испарины на лбу. Сквозь дремоту и жар я всегда чувствовала его. Он был моим полюсом, моей точкой отсчета в этом белом, стерильном хаосе.
Он не отходил ни на шаг. Сидел в том же кресле, читал мне что-то тихим, усталым голосом, когда у меня не было сил даже на мысли. Кормил меня с ложки пресной овсянкой, и его большие, шершавые пальцы были поразительно нежны. Молча вытирал мой лоб мокрым полотенцем, и в его прикосновениях была такая щемящая бережность, что хотелось плакать.
Только вечерами, когда серый свет за окном окончательно густел, он брал свой телефон. Его лицо становилось каменным, он подносил аппарат к уху и выходил за дверь. Я прикрывала глаза, притворяясь спящей, и сквозь дрему ловила обрывки его разговора за стеной.
— Месяц. Мне нужен месяц.
Пауза. Голос с другой стороны резкий, требовательный.
— По семейным обстоятельствам.
Еще пауза, тихое чертыхание и удар кулаком по стене.
— Да. Хорошо. Я всё понял.
Он возвращался раздражённый, вставал у окна, смотрел в наползающие сумерки и чего-то ждал. Снова что-то писал в телефоне, снова разговаривал и снова стоял у окна. Потом выдыхал, проводил ладонью по лицу, садился обратно в кресло, и тишина между нами снова натягивалась, как струна. Он просто смотрел на меня. Молча. Пристально. В его взгляде было ожидание, терпение и тревога. Он ждал. Ждал, ждал от меня слова, жеста, взгляда. Ждал, когда найду силы задать тот самый вопрос.
И сегодня эти силы у меня появились. Капельницу сняли, температура отступила, оставив после себя лишь слабость и ещё дурную, но уже хотя бы относительно ясную голову.
— Дан? — голос ещё дрожал, в горле пересохло, но мне хотя бы было не больно. Не так больно.
Отложив книгу, он медленно поднял голову.
— Стэф? Тебе плохо?
— Пожалуйста, — я смотрела ему прямо в глаза, не отводя взгляда. — Мне… мне это важно. Это… Правда? Мне нужно…
Он молчал. И это молчание… Мне снова становилось страшно, так страшно, как никогда. Его взгляд стал тяжелым, пронизывающим меня насквозь. Он медленно подошел и сел на край кровати, закрывая собой весь мир.
— Только тебе? — спросил он тихо.
Его голос дрогнул, в нём вдруг прозвучала неуверенность. Надежда? Страх?
Я замерла. Сердце заколотилось где-то в горле, отдаваясь резонирующим, колючим эхом в ослабленной груди. Пришло время. И мне уже не спрятаться, хотя зачем? Какой в этом смысл? Он и так всё знал. Он слышал всё, что я чирикала в горячечном бреду, видел, как моя рука инстинктивно тянется к животу, который уже нельзя было скрыть. Как ни пытайся, что не делай, а живот рос, и всё было видно невооружённым глазом и слепому. А уж Дана я могла назвать каким угодно, только не слепым. Он всегда замечал всё. И конечно, он видел мой животик, как я не пыталась его скрыть. Но он оставил за мной право, сообщить об этом ему.