— Не повторится.
— И спасибо, что пришла. Это было труднее, чем промолчать ещё год. Я знаю.
Алина моргнула, и её лицо просияло облегчением, которого она не ждала.
Встала. Забрала заявление со стола.
Я не остановила. Заявление — её. Это в её жизни будет одной важной бумагой.
Алина вышла.
В пять вечера я приехала к себе домой.
В квартире было пусто.
Мама в Питере дала мне ответ по отцу. Алина — по Кириллу. У меня осталось одно действие.
Я пошла в спальню. Открыла шкаф.
На второй полке справа лежала тёмно-синяя футболка.
В ноябре прошлого года я в ней уехала от Кирилла домой — вечернее платье было невозможно надеть на утро, и я схватила первое, что было на его диване. Дома переоделась. Футболку убрала в шкаф.
Не выкинула. Не вернула.
Год не доставала. Но и не выкидывала.
Я впервые поняла — почему.
Я Беляева ровно с того утра не отпускала. Сама про это не знала.
Футболка — знала.
Я её сложила. Положила в пакет. Взяла лист бумаги.
И написала записку.
Беляев.
Я была неправа. Не в среду. С прошлого ноября.
Я тебе год не верила — и это была не твоя вина, а моя.
Сегодня я наконец готова поверить.
Эта футболка год лежала у меня в шкафу. Я не знала, зачем храню. Теперь знаю.
Я тебя люблю.
Если ты готов — я снаружи. Не выходи, если нет. Я подожду. У меня теперь есть терпение.
Ева.
В девятнадцать ноль две я была у дома Кирилла.
Не позвонила. Не написала. Не предупредила.
Если я предупрежу — он откроет. Я не хотела, чтобы он открыл из вежливости. Я хотела, чтобы он вышел сам.
Консьержа Кирилла зовут Виктор Сергеевич. Я к нему пришла с одной задачей.
— Виктор Сергеевич. Передадите Кириллу Викторовичу пакет?
— Позвонить ему или сами поднесёте?
— Позвоните. Скажите — на ресепшене лежит передача. От меня. И, Виктор Сергеевич, если он спросит, где я, — скажите, что не знаете.
Виктор Сергеевич посмотрел на меня поверх очков. В его взгляде работало одно понимание.
— Понял, Ева Геннадьевна.
Я положила пакет и записку ему на стол. Развернулась. Вышла.
Мой серый Porsche стоял в десяти метрах от подъезда.
Я села за руль. Не завела. Просто сидела.
За окном — ноль. Снег за день растаял в кашу. Хамовники в понедельник в семь вечера жили своей обычной тихой жизнью.
Я смотрела на подъезд.
Я ему дала выбор. Я не стою у него под окном. Не сижу под дверью. Не вишу на телефоне.
Выйдет — найдёт меня сам.
Не выйдет — приеду завтра. И послезавтра.
Это было новое. У меня двадцать семь лет не было терпения. Сегодня появилось.
Я сидела и ждала.
В этом было одно тихое узнавание: ровно так же он сидел три дня назад под маминым окном на Васильевском. В своей машине. На расстоянии. Не вломившись.
Мы с ним выучили один и тот же приём. С разных концов страны.
Через одиннадцать минут подъезд открылся.
Вышел Кирилл.
В тёмных джинсах. Тех самых. В чёрной рубашке. Без пальто — хотя на улице ноль.
В одной руке — пакет. В другой — раскрытая записка.
С Бароном на поводке у правой ноги.
Кирилл встал у подъезда. Посмотрел направо. Налево. Меня не увидел.
Барон учуял. Через двадцать метров, через холодный декабрьский воздух. Рванул к моей машине.
Кирилл — за ним.
Я вышла.
— Корецкая.
— Беляев.
— Ты в своей машине.
— Я в своей машине.
— У меня под окном.
— У тебя под окном.
Он держал мою записку. Раскрытую. Я видела — он её прочёл. До конца.
— Корецкая. Я тебе говорил — один раз.
— Я знаю.
— Я в эту минуту делаю исключение.
Я задышала чаще.
— Для тебя я нарушаю собственное правило. Единожды... Хотя кого я обманываю. Я буду делать для тебя исключения каждый раз. И стараться, чтобы тебе не приходилось их у меня просить.
Он поднял записку на один сантиметр. Не помахал. Просто обозначил.
— Тут одно слово, которое ты впервые написала.
— Я знаю.
— Я тебе его верну. Вслух. Не сегодня — сегодня ты его прочитала, а я хочу, чтобы ты его услышала. У меня для тебя накоплен запас фраз. Эта будет не первой в очереди. Но будет.
— Беляев. Это очень дерзкий способ не сказать «люблю».
— Корецкая. Дерзостью я прикрываю то, что у меня в эту секунду колотится в груди как у мальчишки. Пойдём с нами.
Барон подпрыгнул один раз. Мысль у него была простая: «Хозяин её узнал. Мы идём домой».
Кирилл протянул руку. Я её взяла.
У дверей Виктор Сергеевич сделал вид, что изучает один важный документ.
Я подозревала, что это пустой лист.
В лифте мы молчали.
Барон у моих ног. В моей руке — рука Кирилла. В его руке — пакет с тёмно-синей футболкой и запиской, в которой я впервые за двадцать семь лет написала мужчине, что люблю.
Дверь его квартиры открылась.
Я зашла. Барон — за мной.
Кирилл закрыл дверь.
Тихо.
Глава 24. Татьяна, папа и одна ночь
В квартире у Кирилла горел тёплый свет.
У Беляева есть одна привычка, которую я уже знала. Когда он один — у него работает верхнее освещение, белое, рабочее. Когда у него я — он до моего прихода включает торшеры. Тёплые, жёлтые.
В этот понедельник в девятнадцать двадцать он торшеры зажечь не успел.
Он их зажигал сейчас, у меня на глазах.
Я в лодочках стояла у двери и смотрела, как мой мужчина проходит по квартире и зажигает один торшер за другим.
В прихожей. В коридоре. В гостиной — два.
Кирилл вернулся ко мне.
— Корецкая.
— Беляев.
— Снимай пальто.
Я сняла. Он его повесил.
Барон у моих ног лёг на пол в позе, которая означала — «Дома. Свои. Всё хорошо. Я работаю в ждущем режиме».
Кирилл показал мне на диван. Я села.
Он не сел рядом. Сел в кресло напротив. Между нами — журнальный столик. Метр восемьдесят.
— Беляев. Ты усадил меня в полутора метрах. Это допрос или свидание.
— Это разговор. На свидании я бы сел ближе. На допросе — дальше. Полтора метра — это уважение.
— К чему?
— К тому, что мы сейчас друг другу скажем. Близко такое не говорят. Близко такое заминают.
Я закрыла рот.
У моего Беляева на эту ночь был план. И план был — не постель. План был — разговор.
— Ева.
— Кирилл.
— Татьяна.
Я моргнула.
Я о Татьяне знала ровно одну вещь — она у него была. Двенадцать лет назад. Он её отпустил.
Сегодня — впервые — Беляев сам этот разговор начал.
— Я тебе об этом не рассказывал, потому что не было момента. Сегодня есть. Ты вернулась из Питера другой. Я тебе отвечаю тем же. По справедливости.
— Не из обязанности?
— Из желания. У меня к тебе один долг остался. Татьяна. Закрываю.
— Слушаю.
— Встретил в две тысячи двенадцатом. Мне восемнадцать, ей восемнадцать. Полтора года. Первый серьёзный человек. Резкая. Умная. Вполсилы с ней разговаривать было нельзя.
— Это похоже на меня.
— Похоже. У меня за всю жизнь есть один тип женщины, к которому у меня нет иммунитета. Татьяна тогда. Ты сейчас. Двое за тридцать один год. Но ты не замена. Это разные вещи.
— Беляев. Ты только что сравнил меня с бывшей и обозвал болезнью, к которой нет иммунитета. По шкале комплиментов это где-то между гриппом и пищевым отравлением.
— Корецкая. К остальным я привит. Прими как редкость.
— Принимаю как диагноз.
— Тоже верно.
— В две тысячи тринадцатом у нас пошла первая компания. Работа по двадцать часов. Татьяну я отодвинул. По молодости, по уверенности, что успеется. Она уехала в Ярославль, к матери. Передала через подругу одну строчку: не приедешь за неделю — у тебя меня больше нет.
— Ты не приехал.
— Не приехал. Решил — Татьяна постоянная, никуда не денется. Через две недели сам написал, что не готов. Это было последнее.