Жиль упал в кресло, содрогаясь от хохота.
Я смотрела на него. В моей голове живо нарисовалась эта сцена. Генрих, мой злейший враг, человек, который отдавал приказы об убийствах с ледяным спокойствием, несся по грязному польскому лесу, подгоняемый воплями обиженных шляхтичей. Великий и ужасный Валуа, превратившийся в жалкого беглеца.
Впервые за долгие месяцы после гибели Жозефа что-то дрогнуло в моей замороженной груди. Уголки моих ярко накрашенных губ поползли вверх. Сначала робко, неуверенно, а затем напряжение, сковывавшее мое лицо, лопнуло.
Я улыбнулась.
Это не была нежная улыбка влюбленной девушки. Это была тонкая, циничная, торжествующая улыбка женщины, которая поняла, что короли — всего лишь люди, такие же нелепые и жалкие, как и все остальные. И если Генрих III, этот напудренный идол, мог быть таким смешным в своем страхе, значит, я смогу его победить.
Жиль замер, увидев мою улыбку. Он подошел, снова сел на край кровати и осторожно коснулся моей щеки.
— Вот видите, мадам, — тихо сказал он. — Даже в самые темные времена есть место для комедии.
Я опустила глаза , где в ложбинке между грудей блестела золотая ладанка. Мой ангел был мертв, но я — жива. И, возможно, Жиль де Сувр был прав. Этот смехотворный мир не заслуживал моих бесконечных слез. Он заслуживал лишь моей холодной, расчетливой игры.
— Вы забавный любовник, Жиль, — произнесла я, притягивая маркиза к себе. — Оставайтесь. Вы нужны мне... чтобы напоминать, как жалко выглядят короли, когда теряют свою корону.
глава двадцать седьмая
Глава 27. Шут, о котором промолчат мои мемуары
Я сижу у распахнутого окна в своем парижском дворце. Свеча бросает неровные тени на исписанные листы пергамента. Я диктую Историю. Я препарирую свое прошлое, вытаскивая на свет Божий каждую ложь, каждое предательство моих братьев и моей матери. Мое перо методично вычерчивает имена тех, кто танцевал в кровавом балете эпохи Валуа.
Я дошла до того момента, когда на трон Франции взошел Генрих III, вернувшийся из своего унизительного польского побега. Двор мгновенно преобразился. Он наполнился запахом тяжелых мускусных духов, звоном серег в мужских ушах и истеричным смехом королевских миньонов. Но среди этой напудренной, изнеженной своры на небосклоне Лувра взошла совершенно иная звезда.
Мое перо замирает над бумагой. Чернильная капля срывается с кончика и падает на пергамент, расплываясь черной кляксой.
Я пишу имя: Жан-Антуан д’Анжлер.
Двор знал его под другим коротким, хлестким прозвищем — Шико.
Я откидываюсь на спинку кресла и закрываю глаза. В моей памяти мгновенно всплывает этот долговязый, жилистый силуэт. Шико. Официальный «королевский шут». Но Господи, как же смешно было называть этого человека дураком!
В отличие от традиционных паяцев, он никогда не носил дурацкого колпака с ослиными ушами и не звенел бубенцами. Он носил дворянский колет, чин лейтенанта и тяжелую шпагу, которой владел с убийственным, пугающим изяществом. Шико был гасконцем — земляком моего немытого мужа, Наваррского. И в нем текла та же дерзкая, горячая, не признающая авторитетов кровь.
В то время как другие придворные гнули спины перед Генрихом III, ловя каждое его слово, Шико разваливался в кресле короля, ел из его тарелки и называл помазанника Божьего «мой сынок» или «мой милый Генрих». Он был единственным человеком во всей Франции, кому дозволялось говорить монарху любую, самую горькую и жестокую правду.
— Сир, вы окружили себя накрашенными павлинами, а страной правят Гизы, пока вы играете в бильбоке, — мог лениво бросить Шико, ковыряя в зубах кинжалом.
И Генрих не отправлял его на плаху. Король, который за косой взгляд мог приказать своим гвардейцам перерезать человеку горло, безгранично доверял этому дерзкому гасконцу.
Я наблюдала за Шико из тени своих покоев. Я видела то, чего не замечали глупые миньоны. Острый ум этого «шута» был опаснее любого яда моей матери. Под маской ленивой насмешки скрывался блестящий политический советник, шпион и безжалостный аналитик. Он читал людей как открытые книги. Я помню его взгляд — цепкий, пронзительный, от которого невозможно было скрыться даже за самым толстым слоем пудры «Ледяной королевы».
Мы с ним были похожи. Мы оба видели этот двор насквозь. Мы оба презирали его. Но я использовала для выживания свою плоть и интриги, а он — свой интеллект и статус неприкосновенного безумца.
Я смотрю на пергамент. Клякса высохла.
Нет. Я медленно беру перо и жирной черной чертой зачеркиваю имя «Шико». Я откладываю перо в сторону и отодвигаю от себя чернильницу.
О Шико я не буду писать в своих мемуарах.
Моя книга — это хроника ядов, слабостей, предательств и низменных страстей. Это книга о монстрах и жертвах. Шико не был ни тем, ни другим. Он был единственным по-настоящему свободным человеком в этой золотой клетке, где все остальные были рабами своих амбиций. Он не вписывается в этот паноптикум тщеславия.
Если я напишу о нем, я раскрою его главную тайну — тайну умного дворянина и блистательного фехтовальщика, который вынужден был надеть маску шута, чтобы сохранить жизнь своему королю. Такие люди не заслуживают того, чтобы их препарировали в мемуарах. Они заслуживают того, чтобы стать легендой.
Пусть историки гадают, кем он был на самом деле. А я сохраню молчание. В знак глубокого, невысказанного уважения к единственному мужчине при дворе Генриха III, у которого под бархатным колетом билось настоящее, бесстрашное сердце.
Я переворачиваю страницу. Мой рассказ продолжится без него.
глава двадцать восьмая
глава 28. Кружева и клинки
Когда во дворце затихает дневной государственный гул, Лувр погружается в иную, душную и пугающую реальность. Это время маскарадов. Время, когда мой брат, король Франции Генрих III, окончательно сбрасывает с себя маску сурового монарха и надевает ту, в которой чувствует себя по-настоящему свободным.
Я стояла на галерее Большой залы, скрытая тенью колонны, и смотрела вниз, на кружащуюся в танце толпу. Мои пальцы бездумно теребили нить жемчуга. Внизу разворачивался спектакль, от которого даже у видавших виды итальянских послов стыдливо опускались глаза.
Двери распахнулись, и герольды возвестили о прибытии короля. Но в залу вошел не государь. Вошла государыня.
Генрих появился в ослепительном женском платье из персикового шелка. Его талия была затянута в корсет так туго, что, казалось, вот-вот треснут ребра — туже, чем у любой из моих фрейлин. На его груди, выбеленной густым слоем пудры, покоились тяжелые нити бриллиантов и жемчуга, а в ушах покачивались массивные золотые серьги. Его лицо было искусно накрашено: щеки горели ярким кармином румян, брови были выщипаны и подведены сурьмой, а тонкие губы чувственно изогнуты. Он скользил по паркету с нарочитой, манерной женской грацией, обмахиваясь веером и бросая из-под полуопущенных ресниц томные взгляды.
Это было смешно, гротескно и в то же время до одури страшно. Самый могущественный человек Франции, главнокомандующий, чьего приказа было достаточно, чтобы утопить страну в крови, играл в переодетую нимфу.
— Вы только посмотрите на нашего августейшего брата, — прошептал возникший рядом со мной Франсуа д’Алансон. Его голос дрожал от смеси презрения и зависти. — Король-гермафродит. Он тратит на свои прически больше времени, чем на чтение государственных депеш.