Февраль принес на хвосте сырые, удушливые туманы, которые наползали с Сены и окутывали Лувр липким саваном. В Париже говорили, что это не просто туман, а дыхание мертвецов, которых так поспешно и небрежно закопали полгода назад. Отсыревшие стены дворца покрылись серой плесенью, а из каминов немилосердно несло копотью.
Но воздух Лувра был отравлен не дымом. Он звенел от заговоров.
Мой младший брат, Франсуа д’Алансон, напоминал мне в те дни мелкого лесного хорька, который тщетно пытается казаться матерым волком. Его лицо, обезображенное оспой, постоянно кривилось в нервной ухмылке, а пальцы судорожно теребили кружевной воротник камзола. После того как нашего среднего брата, Генриха Анжуйского, с почетом услали править Польшей, Франсуа возомнил, что путь к французскому престолу открыт. Карл IX угасал на глазах — его кашель становился все более глубоким, на ладонях после приступов оставалась густая, темная кровь, а рассудок короля окончательно погружался в сумерки.
Франсуа решил, что пришло его время. Он сколотил тайный союз, который назвали партией «Недовольных».
Это была безумная, пестрая и глубоко порочная компания. Католические дворяне, недовольные засильем итальянцев при дворе матушки, объединились с уцелевшими гугенотами, жаждущими мести и свободы вероисповедания. Мой муж, Генрих Наваррский, тоже вплёлся в эту сеть. На людях он по-прежнему истово крестился и заискивающе заглядывал в глаза королю, но по ночам в его комнатах за закрытыми ставнями шел совсем другой торг.
Тайные собрания проходили под покровительством Алансона в уединенных комнатах старого Лувра или в загородных резиденциях. Я присутствовала на них дважды — не потому, что Франсуа доверял мне, а потому, что Генриху Наваррскому нужен был мой острый ум, чтобы распознавать ловушки королевы-матери.
Я помню ту ночь в середине февраля. Мы собрались в полуподвальной зале Отеля-де-Бове. Горели всего три сальные свечи, коптили немилосердно, отчего лица заговорщиков казались уродливыми масками. За столом сидел Франсуа Алансонский, бледный, с лихорадочно блестящими глазами. Рядом с ним — граф Аннибал де Коконнас, огромный, свирепый пьемонтец, бретер и наемник, чьи руки были по локоть в крови гугенотов во время Варфоломеевской ночи, но который теперь примкнул к мятежникам ради денег и славы. Мой муж Генрих сидел чуть поодаль, в тени, лениво вертя в руках пустой кубок.
И, конечно же, там был мой Жозеф. Мой Ла Моль.
Он стоял за стулом Франсуа, прямой, изящный, в своем неизменном черном бархате. Его бледное лицо в колеблющемся свете свечей казалось ликом святого, идущего на мученичество. На его груди, поверх рубашки, покоился тяжелый золотой ладанку — подарок, который я сделала ему в один из наших редких часов уединения.
— Все готово, — горячо шептал Франсуа, подаваясь вперед и пачкая манжеты в пролитом вине. — Егеря в Сен-Жерменском лесу на нашей стороне. В назначенный день мы устроим фальшивую охоту. Карл слишком слаб, он останется в замке. Мы поднимем верные полки, захватим Лувр, изолируем матушку и объявим меня регентом Франции до выздоровления короля. Или... — он запнулся, и на его губах появилась зловещая, трусливая улыбка, — до его кончины.
— А что будет с нами? — хрипло спросил Коконнас, поглаживая рукоять своего тяжелого палаша. — Гугеноты юга ждут сигнала. Нам нужны твердые гарантии, монсеньор. Деньги и города.
— Вы получите все! — Франсуа ударил ладонью по столу. — Свободу совести, права, должности. Ла Моль, подтверди им. Колиньи мертв, но новая Франция родится из наших рук.
Ла Моль сделал шаг вперед. Его темные глаза фанатика вспыхнули чистым, гибельным огнем. Он верил каждому слову этого ничтожества, моего брата.
— Мы поднимем Прованс и Лангедок, — его вибрирующий голос заставил мое сердце сжаться от невыносимой боли. — Люди устали от тирании флорентийки. Господь благословит наше оружие, потому что мы идем спасать невинных.
Какая глупость. Какое святое, самоубийственное безумие.
Я перевела взгляд на своего мужа. Генрих Наваррский по-прежнему молчал, но на его лице играла едва заметная, циничная усмешка. Он поймал мой взгляд, и в его глазах я прочитала то же самое, что знала сама: этот заговор обречен. Франсуа Алансонский — трус и ничтожество. Он раздаст клятвы, а при первом же шуме гвардейцев заползет под матушкину юбку. Наваррский участвовал в этом только для того, чтобы устроить суматоху и под шумок бежать из Парижа на свой родной юг. Ему было плевать на идеалы Ла Моля и на амбиции Франсуа.
Когда собрание закончилось, и заговорщики начали расходиться поодиночке, я задержалась в темном переходе. Ла Моль шел последним.
Я схватила его за рукав черного камзола и рывком увлекла в сырую нишу за тяжелой портьерой. Пахло плесенью и мышами.
— Жозеф... — я прижалась к его груди, чувствуя, как бешено колотится его сердце. — Умоляю тебя, остановись. Ты ходишь по краю пропасти.
Он обнял меня за талию, жестко, властно, но в его поцелуе, которым он накрыл мои губы в темноте, была какая-то обреченная, горячечная страсть.
— Марго, любовь моя, — прошептал он, отрываясь от моих губ и вдыхая аромат моих волос. — Мы победим. Франсуа обещал...
— Франсуа — предатель! — зашипела я, зажимая ему рот рукой. — Он сдаст тебя матушке при первой же опасности! Моя мать... Екатерина Медичи... ты думаешь, она ничего не знает? Ее шпионы повсюду. Мадам де Сов спит с моим мужем и докладывает матери о каждом его вздохе. Твой друг Коконнас болтлив в трактирах. Вы — покойники, Жозеф! Вы уже гниете, просто еще ходите по земле!
Ла Моль мягко перехватил мои запястья. В его глазах не было страха. Там была та пугающая, фанатичная решимость, которая бывает только у людей, готовых умереть за красивую идею.
— Если мне суждено умереть, Марго, я умру с твоим именем на губах, — тихо и веско произнес он. — Но бежать я не стану. За мной идут люди. Честь Ла Молей не продается и не покупается.
Он снова прижал меня к себе, и его губы нашли мою шею, обжигая нежную кожу. Его руки скользнули под мой плащ, сминая плотный шелк платья, прижимая мое бедро к своему. В этом объятии посреди грязного, сырого подвала было столько невыносимой, отчаянной эротики, замешанной на запахе близкой смерти, что у меня подкосились колени. Я ответила на его поцелуй со всей яростью своего отчаяния, кусая его губы, пытаясь запечатлеть себя в его памяти навсегда.
— Иди, — прошептала я, отталкивая его, когда в конце коридора послышался шаркающий шаг ночного сторожа. — Иди, мой безумный ангел. Но помни: если они тебя схватят, я переверну всё королевство, но не дам им тебя сломать.
Он скрылся в тумане, растворившись как призрак.
Я осталась стоять одна в темной нише. Мои пальцы коснулись губ — они горели и были влажными от его поцелуя. Заговор «Недовольных» сплетался всё туже, но я уже видела, как над головами этих благородных глупцов заносится тяжелый, ржавый топор королевского палача. Игра переходила в свою самую кровавую, финальную стадию.
глава двадцать третья
Глава 23. Предательство
Весна 1574 года вползала в Сен-Жермен-ан-Ле, куда переехал умирающий двор Карла IX, вместе с трупным запахом и сырыми, удушливыми туманами. Замок, окруженный вековыми лесами, казался не королевской резиденцией, а гигантским, богато украшенным склепом. Карл угасал мучительно: кожа его истончилась, став почти прозрачной, а сквозь поры проступала кровавая роса, пачкавшая белоснежное белье. По ночам его безумные крики разрывали тишину коридоров — ему чудились призраки гугенотов, всплывающие из Сены.
Но для заговорщиков его агония была сигналом. Все было готово к побегу и мятежу. День охоты должен был стать днем триумфа «Недовольных».
Я не находила себе места. Мое тело, истосковавшееся по Жозефу, горело в лихорадочном ожидании, но интуиция — этот страшный дар, унаследованный от флорентийской матери — кричала об опасности. В воздухе замка пахло не весенней свежестью, а затаенной, змеиной радостью Екатерины Медичи.