Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Капитан, — сказал Кондратенко, — езжайте к себе. Сегодня вы мне больше не нужны. Завтра в восемь.

— Завтра в восемь, — повторил Волков.

— И ещё. — Кондратенко на этот раз руку из-за спины вынул, без платка, без бумаги, просто пустую, и положил её на план на столе медной линейкой к северу. — Не пророк, Дмитрий Алексеевич. Офицер. Я в эту неделю это понял лучше, чем за весь том нашего знакомства. — Он вернул руку обратно. — Идите.

Волков в коридоре не сразу пошёл к выходу; он постоял у двери секунды три, не для того, чтобы услышать ещё что-то, а для того, чтобы дать своему собственному дыханию войти в нормальный ритм после фразы, которую за всю осень он сам себе позволял про себя одну, ровно одну, и никогда вслух, и которую генерал только что произнёс ему вслух, как совпадение, не как откровение. Он вышел в коридор, прошёл мимо Звегинцева, не задержавшись, и в тёмном прохладном сенце на крыльце штаба впервые за двое суток заметил, что иконка под левой ключицей у него лежит сегодня ровно — не теплее обычного, не холоднее, без знака, как лежит часть тела, которой не нужно подавать о себе сигнала, потому что человек, который её носит, знает, что она там, и тело без отдельного напоминания идёт дальше.

* * *

В пятницу семнадцатого декабря по старому стилю на южном плече у японцев батарея молчала весь день. Сводки с Перепелиной и от Михайлова за этот день уместились на четверти листа: «Без перемен. Японская пехота на исходных. Пристрелочной активности нет». Семёнов в телефон сказал коротко: «Ушли в землю». Михайлов — ещё короче: «Сидят». В крепостном госпитале к этому дню в офицерскую палату из третьего ряда уехала очередная партия с обратных скатов — четыре человека из роты Самсонова, один с косой складки от Лыкова, двое от Михайлова с восточной стороны старого редута; имена этих семи Волков в эту субботу записал на отдельном тонком листе, подвёрстанном к листу Петряева сверху, без даты в шапке, потому что дата на этой неделе, как и неделю назад, ставилась не в шапке, а в каждой строке.

Жестяная коробка из-под чая в щели за печкой в эту неделю не открывалась. Крышка лежала ровно, прижатая к пыльной стене так же, как с понедельника; в нагрудном кармане сюртука все три привычные тяжести были на местах в их расчётном порядке; в боковом кармане шинели — четвёртая, отдельная, длинная, металлическая, чистая, лежала так, как лежала в среду, в четверг и в пятницу, ровно. Серый платок Кондратенко в эту пятницу в кабинете прошёл от губ к карману ровным движением одной длительности. Иконка отца Серафима под левой ключицей шестой ноты не подала; отец Серафим в эту неделю в кадре не появлялся; Берсенева в перевязочной во вторник к концу дня в коридоре поздоровалась с Волковым кивком, без слова, и из её внутреннего кармана халата на эту секунду не выпало ничего — то есть тетрадь Ерёмина с тёмным коленкоровым переплётом по-прежнему лежала там, где она её положила в начале декабря, и никаких новых разговоров на этой неделе между ними не было, и это было, может быть, лучшее, что в этой неделе между ними было.

В субботу восемнадцатого декабря по старому стилю в одиннадцать утра в кабинет Кондратенко через Звегинцева пришла копия частной — без штампа управления — телеграммы, отправленной утром того же дня из штаба укреплённого района в Маньчжурскую армию на имя командующего. Телеграмма была на одну строчку, и копия её, по форме, в кабинет Кондратенко идти не должна была вовсе; но Звегинцев, у которого с вечера понедельника на этом канале стояла своя тихая мерка, копию принёс. Кондратенко прочёл, не вставая, и передал через стол Волкову, не глядя, тем же ровным движением, каким передавал телеграмму Сахарова двенадцать дней назад. Текст был такой:

«Положение крепости Порт-Артур с каждым днём становится более безнадёжным. Прошу указаний. Стессель.»

Волков прочёл, поднял глаза. Кондратенко сидел в кресле обычным образом, рука за спиной, рука на столе, лицо ровное, как утром в восемь часов; только в правой руке у него медленно, не глядя, прошёл от губ в карман тот самый узкий серый платок, прошёл сегодня дольше, чем в среду, на полсекунды, и эта полсекунда у Волкова в голове встала в одну строку с тем, что он только что прочёл.

— Ваше превосходительство, — сказал он негромко. — Это не указаний просьба.

— Я это вижу, Дмитрий Алексеевич.

— Это подготовка.

— Это подготовка.

Они помолчали; на улице в крепости в этот час было совершенно тихо, не было ни одиннадцатидюймового по гавани, ни трёхдюймового с фортов, ни ружейного огня с обратных скатов; было то самое декабрьское молчание, которое в эту зиму уже не означало мира.

— Когда? — спросил Волков.

— До Рождества, — сказал Кондратенко. — Не позже двадцать пятого.

— Через семь дней.

— Через семь дней.

Кондратенко опустил руку в карман, оставил платок там, и в эту минуту Волков понял ту простую вещь, ради которой за две осени, за две зимы, за весь этот том в чужом теле он, в общем, и приехал в эту крепость: что отбить последний штурм Ноги в декабре было можно, и они его отбили, и что после этого штурма у крепости останется ровно одна неделя на то, чтобы отбить штурм совершенно иной природы — без батарей, без обратных скатов, без щитов на колёсиках и без широких цепей, штурм, идущий из своего же штаба бумагой на одну строчку; и что эту неделю им предстоит пройти не на горе, не на обратном скате и не у косой складки, а в кабинетах Старого города, где у Кондратенко за всю осаду ещё ни разу не было права присесть.

Он положил копию телеграммы обратно на край стола, к медной линейке, под которую Звегинцев в воскресенье поставил жестяную кружку Семёнова.

— Завтра в восемь, — сказал Кондратенко.

— Завтра в восемь, — сказал Волков и пошёл к двери.

В коридоре Звегинцев, не глядя на Волкова, на полсекунды задержал руку у косяка, как задерживают её, когда хотят сказать «Дмитрий Алексеевич» наедине, но, посмотрев в сторону денщика у окна, сказать не позволил себе и в этот вечер. Волков прошёл мимо, кивнул, надел фуражку у выхода, вышел на крыльцо штаба и в первый раз за двое суток поднял глаза не на гавань, не на южное плечо, а просто на небо над Тигровым хвостом — чистое, серое, низкое, декабрьское, в котором не было ни одной чужой ноты; и в той тишине, в которой обычно прячется следующий удар, он услышал его отчётливо, не ушами, не словом, а тем внутренним ровным счётом, ради которого его на этой осени оставили в живых.

Семь дней.

Глава 21

СОЧЕЛЬНИК

В кабинете Кондратенко за ночь не убавилось ничего: общий план Северного фронта на столе под медной линейкой и жестяной кружкой полковника Семёнова, чернильница с тонким серым наростом по краю, четыре фуражки в коридоре по росту человека, раскладная походная койка у северной стены — натянутое одеяло, пристёгнутая подушка валиком, аккуратно, как будто на ней сегодня и не спали.

Только серый платок в правой руке Кондратенко был не вчерашний.

Утро держалось чистым декабрьским морозом, при котором в окне сразу видно, какой длины будет день: шесть часов на свет, остальное — выкрутиться. Снег на крыше дежурного флигеля лежал ровно с двадцатого; трубы курились ровно; собаки не лаяли; и в этой ровности было то самое неудобное чувство затихающего перед чем-то воздуха, в котором не получается удержать счёт спокойным.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал Кондратенко. — Сочельник.

Он сказал это так, как сказал бы про погоду или про дальность до южного плеча, без отдельной интонации, просто называя ту смену календаря, которую в крепости в этот год полагалось знать всем чинам без отдельной бумаги.

— Так точно, ваше превосходительство.

— Сегодня по линии без меня. Семёнова не дёргаю, пусть сидит на Перепелиной; Михайлова отпустил до вечера. Вам — пройтись от косой складки до верхнего наблюдательного, посмотреть Зуева, потом, если успеете, к Огневу. К ночи — на квартиру. Если будет нужно — Звегинцева пришлю.

71
{"b":"970489","o":1}