Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Первая цепь легла. Не вся — пятая часть, как и обещал Ржевский. Тридцать с лишним человек на двух третях обратной полосы, без права подняться в эту минуту и без возможности перейти дальше, потому что вторая полоса ходила под пулемётом Самсонова в один сектор. Вторая цепь, увидев это, остановилась на полминуты; полминуты в этом виде боя — это не пауза, это вопрос; и пока вторая цепь стояла, на южном плече у японцев батарея перенесла огонь — с обратных скатов на гребни, как делают, когда план одного хода отказался работать и идёт переход на план другого. На гребнях у нас, как Кондратенко сказал утром, можно было ещё поднять контратакой; на обратных скатах, через ход сообщения, было нечего поднимать.

К полудню первая волна откатилась.

В двенадцать минут второго над косой складкой прошёл один-единственный одиннадцатидюймовый — не из тех, что работали по гавани, а другой, реже использовавшийся, — и лёг на полтораста саженей южнее Лыкова, в чистую мерзлоту, никого не задев; для японской артиллерии это была просто проба точки, для русской позиции — чужой холодный знак, как кладут метку на чужой карте, где этой метки ждать рано или поздно полагалось.

Волков видел метку, считал её одной, и не сказал об этом вслух.

* * *

Вторая волна пошла в три часа пополудни, через час после того, как Кондратенко по телефону передал Семёнову с Перепелиной короткое распоряжение из четырёх слов: «Резервы — в косую складку», то есть туда, где Лыков с двенадцатью держал левый сектор. Лыков встретил резерв на ходу, на ходу же расставил по мешкам и за десять минут сумел на левом фланге увеличить плотность огня настолько, чтобы фланкирующий пулемёт держал не три минуты, а семь. Это были те самые две минуты Ржевского, плюс пять минут Лыкова, плюс старая расчётная мелочь, на которой Волков с лета держал в голове рабочий зазор: на обратном скате у японцев нет места, чтобы развернуть третью цепь сразу после второй, потому что между второй и третьей у них всегда уходит ровно столько времени, сколько нужно офицеру, чтобы передать команду шесть раз и не перепутать.

Третья цепь не пошла.

Не потому, что её не было, а потому, что после второй у них на обратном скате легло столько людей, сколько они могли позволить себе на одной операции; Волков не видел этого глазами, он видел это ушами — японская батарея с южного плеча в четыре часа пополудни стала бить не по русским, а позади собственных цепей, в пустую мерзлоту, как бьют, когда отгоняют сигналом, чтобы свои встали и пошли назад, не ползком, а на ногах, под прикрытием залпа.

Вторая волна откатилась без третьей.

В пять часов на западе короткими тёмно-серыми лоскутами пошёл снег — не густой, тот же воскресный, ровный; на бруствере к шести он лёг тонкой коркой, и Самсонов, не дожидаясь распоряжения, послал двух запасных в пулемётное гнездо правого фланга обтряхивать кровельный лист, чтобы к ночи лёд по нему не мешал поднять ствол на нужную высоту. Лыков сидел на корточках у мешков и, не глядя на Волкова, считал по пальцам — не убитых, потому что убитых здесь, в косой складке, у него не было, а патронные коробки, оставшиеся на левом секторе. Двенадцать. Двенадцать — это было много на одну ночь и мало на двое суток.

Волков подошёл к Лыкову, постоял рядом полминуты. Лыков, не поднимая глаз от пальцев, сказал:

— Ваше высокоблагородие, на завтра двенадцать.

— На завтра, — поправил Волков, — будет шестнадцать. Я просил у Звегинцева к восьми вечера. Будет к десяти.

— К десяти — это тоже много. Двенадцать на ночь.

— Двенадцать на ночь и четыре в семь утра.

— Тогда — да.

Это «тогда — да» было всё, что Лыков сказал в этот вечер; он встал, отряхнул колени и пошёл по ходу сообщения проверять левый пулемёт, потому что у него на этом фронте было, кроме счёта, ещё то старое осеннее правило, которое он у Огнева когда-то перенял дословно: сначала ствол, потом ужин.

Снаряд, ушедший в косую складку в двенадцать минут второго мимо всех, к ночи не повторился.

Метка осталась лежать в чистой мерзлоте на полтораста саженей южнее, как маленькая чужая запись на чужой бумаге, и в эту ночь её можно было считать одной из тех мелочей, которые в сводке наутро не появятся.

* * *

Во вторник четырнадцатого декабря по старому стилю на южном плече японская батарея ударила в шесть утра рабочей серией по обратным скатам, но через двадцать минут, не дойдя до полной очереди, сбавила, как сбавляют, когда у командира батареи на руках оказывается донесение, которое он ещё не успел расшифровать. Третья волна вышла в семь, без той прежней косой манёвренной схемы, по старой широкой цепи, как ходили в августе; и Семёнов с Перепелиной, увидев это в трубу, сказал в телефон одну фразу, которую Кондратенко разрешил ему не раз повторять в эти месяцы:

— Они вернулись к старому. Это значит, у них кончились идеи.

Кондратенко не ответил. Он положил трубку на рычаг, посмотрел на Звегинцева, посмотрел на план, и в эту минуту на столе на медной линейке снова опустился знакомый узкий серый платок, прошедший от губ к карману ровно той же длительности, что и на прошлой неделе, без длиннее, без короче, и Звегинцев, не глядя, отвернулся к шкафу, как отворачивается человек, не желающий считаться лишним свидетелем.

Третья волна, та самая широкая старая, легла в первой полосе от своих исходных за двадцать минут. В первой полосе её встретил тот самый перекрёстный огонь, который Волков с весны называл про себя «нормой Цзиньчжоу плюс один сектор»: перенос пристрелки на двести шагов, фланкирующий пулемёт в один сектор, картечь по сходу из складки, и за всем этим — короткая контратака полуроты Самсонова на правое крыло, не для возврата гребня, а для того, чтобы оставшиеся на обратной полосе японцы поняли, что подняться им сегодня будет некуда. Самсонов вернулся через двадцать пять минут с тремя потерями; у него у самого на старой повязке поверх плеча проступил свежий тёмный след, но рука держалась, и двое запасных, которых он повёл, оба были живы.

К десяти утра третья волна откатилась без четвёртой; четвёртая в этот день не пошла; в одиннадцать на южном плече у японцев батарея замолчала. К полудню по линии телефона из штаба укреплённого района пришло распоряжение о перенесении сводок к концу дня, к шести вечера; Кондратенко на этом распоряжении не стал ничего писать — просто отдал его обратно денщику без подписи, потому что в эту минуту распоряжения штаба укреплённого района о времени сводок имели для него ровно ту цену, которая обозначалась тонкой линией в журнале входящих и больше нигде.

К часу дня в кабинет к Кондратенко зашёл Волков — не по вызову, по своей воле, потому что у него на эту минуту была одна работа, которую нельзя было передать ни Звегинцеву, ни телефону: посчитать вслух при генерале то, что за два дня сложилось у него в голове по обоим участкам. Кондратенко слушал стоя, не садясь; за окном в первый раз за неделю было, по-зимнему, светло, и в этом свете Волков увидел то, чего на прежнем сером фоне видеть ему не полагалось: серый платок, лежавший в правой руке генерала за спиной, был сегодня свежим, не вчерашним; то есть кто-то — Звегинцев или сам Кондратенко — утром его сменил, и эта маленькая, ровная, неназванная замена в эту минуту значила больше всего, что Волков успел сосчитать за двое суток на обратных скатах.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал Кондратенко в конце доклада, не поднимая руки из-за спины. — За двое суток у Ноги ушло две трети корпуса.

— Так точно.

— Третьего корпуса у него не будет.

— Не будет.

— Семёнов сегодня сказал по телефону — у них кончились идеи.

— Это не идеи, ваше превосходительство, — сказал Волков. — У них кончились люди.

Кондратенко помолчал. На мгновение он опустил глаза в стол, потом снова поднял, и Волков, давно научившийся читать у этого человека не слова, а паузы между ними, понял, что генерал в эту секунду думает не про обратные скаты, а про другое, о чём в этом кабинете уже неделю стояла рабочая, ровная, не названная вслух мысль.

70
{"b":"970489","o":1}