Он погасил лампу.
Из кухни ещё пахло хлебом. Семён там был — слышно было, как осторожно, чтобы не разбудить барина, передвинул табурет. Денщик не спал — Волков знал, и знал почему. Значит, завтра в семь снова принесёт чай и снова не спросит. А Волков снова не ответит.
Глава 3
ЗАПИСКА, КОТОРУЮ ВЫБРОСЯТ
Утром двадцать шестого сентября воздух над Порт-Артуром был тонкий и сухой — такой бывает здесь, у моря, между двумя сезонами, когда летняя пыль уже устала, а зимняя сырость ещё не взяла своё. Город — Старый и Новый одновременно, со всеми его рикшами, китайскими вывесками, чугунными столбами офицерского собрания и краем рейда, мелькающим между крышами, — выглядел как старая фотографическая пластина, на которую кто-то нечаянно подышал и забыл потом вытереть. Волков шёл по этой пластине к штабу 7-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии тем спокойным служебным шагом, каким человек идёт, когда заранее знает, что суета на крыльце ничего не прибавит к тому, что лежит уже у генерала на столе.
Двадцать минут — таков был маршрут от Тигрового хвоста до штаба дивизии по карте, которую он выучил за три недели не столько по бумаге, сколько по собственным сапогам: поворот на Пушкинскую, мимо часового у штаба полка, мимо угла, где китайцы торгуют рисом и имбирём, мимо двух сухих лощин с вчерашней дождевой водой на дне, мимо одноэтажного домика с зелёными ставнями, в котором, по словам Семёна, жила вдова какого-то отставного штурмана, дальше прямо до серого здания с двумя крылечками и часовым у дверей.
Реципиент, по всей видимости, ходил этим маршрутом не одну сотню раз: ноги сами выбирали повороты, и это было удобно — голова в это время была свободна, и Волков пользовался ею ровно настолько, чтобы успеть до крыльца ещё раз перебрать всё, что собирался сказать, и всё, чего сказать не имел права.
Тигровый хвост позади.
«Не пророк. Офицер.»
Эту короткую формулу он произнёс про себя один раз у поворота на Пушкинскую и больше повторять не стал, потому что любое повторение делает фразу мягче, а от себя сегодня требовалось не утешение, а узкая, как лезвие ножа, точность.
Месячное донесение по обучению, в которое полковник Некрасов любезно приложил рапорт капитана Гусева, ушло из штаба полка восемнадцатого числа; до штаба дивизии оно шло почти неделю; вчера к вечеру в штаб полка пришла короткая бумажка с приказанием «штабс-капитану 25-го Восточно-Сибирского стрелкового полка Волкову прибыть в штаб 7-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии двадцать шестого сентября к десяти часам утра», и сегодня, без четверти десять, Волков был в трёх кварталах от назначенного крыльца.
Он не торопился.
Он и не имел права торопиться: офицер, опаздывающий к генералу, выглядит дурно; офицер, прибежавший к генералу за сорок минут, выглядит провинившимся.
Десять часов было тем временем, когда подобные дела разбирались скорее всего на ходу, между двумя другими делами, и от того, в какую минуту генерал войдёт в этот разговор — после доклада о складах, или после беседы с инженером, или после второй чашки чая, — зависело многое из того, что он сегодня услышит. Это, по крайней мере, было обстоятельством, которое от него не зависело и о котором, следовательно, не имело смысла думать.
Думать имело смысл о другом.
О том, что ему сегодня предстоит провести разговор, в котором каждое его слово должно быть проверено по трём осям сразу: по уставу, по правдоподобию для штабс-капитана пехотного полка, в делах против неприятеля не бывшего, и по собственному внутреннему счёту того, что он, в сущности, знает и чего знать никак не может.
«Считай, штабс-капитан.»
Первое: о датах — ни слова. Никаких «через четыре месяца», никаких «двадцать седьмого января ночью», никаких намёков на гавань. Любой намёк такого рода — арест в течение недели, в лучшем случае комиссия, в худшем — дознание.
Второе: о Тотлебене — упоминать можно, цитировать нельзя. Сослаться на «как у Тотлебена под Севастополем» — значит сказать вещь, которую любой мало-мальски читающий полковник скажет в собрании за чаем; цитировать страницу — значит признаться, что он держал том в руках в каком-то другом месте и в каком-то другом времени, и доказать обратное ему будет нечем.
Третье: главный аргумент — буры.
Англо-бурская война кончилась полтора года назад, в мае второго года; русский Главный штаб издал по её итогам несколько обзоров; в военных журналах девятьсот второго и девятьсот третьего годов всё ещё спорят, что показала практика трансваальских и оранжевых отрядов, и среди прочего — что человек, лежащий за камнем, в неглубокой норе, в незаметной с пятидесяти шагов ячейке, расходует противника медленнее, но дольше, чем плотный строй на двести шагов. Это знание открыто, легально, ходит по журналам; его мог иметь любой ротный командир, выписывавший «Военный сборник» и «Разведчик»; и оттого сегодня оно — его главный, законный, ненаказуемый аргумент.
Двенадцать минут до крыльца.
Он перешёл на ту сторону Пушкинской, где тень от двухэтажного дома лежала длинной серой полосой, и пошёл по тени: в десять утра по середине улицы было уже солнечно, а пыль на сапогах перед крыльцом штаба дивизии — деталь, которую старший адъютант обязательно заметит и обязательно занесёт себе в собственный, никем не утверждённый список. На углу Пушкинской и Морской его обогнал поручик Крашенинников, наклонил голову ровно настолько, насколько кивают человеку, чья расписка лежит у тебя в бумажнике, и пошёл своей дорогой; Волков кивнул в ответ. Долг был закрыт ещё в понедельник, и за всю эту неделю он стоил ему меньше слов, чем стоят сегодняшние двадцать минут впереди.
Он просто шёл.
Дежурный поручик в передней штаба был молодой, тонкий, с тёмными подстриженными усиками, аккуратным пробором и той ровной казённой вежливостью, которая в этом возрасте ещё совпадает с настроением, а лет через пять начинает совпадать только с уставом. Он принял у Волкова фамилию, проверил по короткому списку на углу стола, кивнул ему на скамейку у стены и сказал:
— Его превосходительство просил подождать. У него сейчас Управление инженерной части.
— Слушаюсь.
Волков сел на скамейку.
В сенях штаба было прохладнее, чем на улице, пахло сапогами, свежей бумагой, остывшим чаем и тем особенным казённым воском, которым здесь натирали полы по субботам. С левой стороны длинного коридора, под низкой дверью, время от времени слышались голоса: один — ровный, тихий, без нажима, второй — отрывистый, по-инженерски короткий. Слов разобрать было нельзя; и, по совести, нельзя было даже стараться.
На стене напротив скамейки висел график занятий чинов штаба на неделю, под ним — выцветшая литография «Севастополь, четвёртый бастион, 1855». Поручик с усиками сел за свой стол и принялся переписывать что-то с одной бумаги на другую — медленно, не спеша. Он не смотрел на Волкова. Волков не смотрел на него. По уставу всё было правильно.
Без семи десять открылась левая дверь, оттуда вышли двое: один — в инженерном кителе, лет пятидесяти, с тяжёлым лицом, нёс под мышкой свёрнутый в трубку чертёж; второй — поменьше, в саже на манжетах, говорил что-то на ходу. Они прошли мимо Волкова и вышли на улицу.
В коридоре стало тихо.
Дверь левого кабинета осталась приоткрытой.
— Штабс-капитан Волков, — произнёс поручик с усиками, не вставая. — Прошу.
— Слушаюсь.
Волков встал, поправил пояс, проверил пуговицы — лёгким, почти автоматическим движением, выученным когда-то совсем для других зданий и совсем других кабинетов, — и пошёл по коридору к приоткрытой двери.
Кабинет был меньше, чем он ожидал.
Не больше четырёх шагов на пять, окно во двор, на подоконнике — два горшка с какой-то засохшей зеленью; шкаф с папками; длинный стол поперёк комнаты, заваленный бумагами; второй стол — небольшой, у стены — с раскрытым на середине томом в тёмно-зелёном переплёте; на стене над письменным столом — карта Квантуна, чуть выцветшая от солнца, с приколотыми булавками; над картой — небольшая чёрная рамка с фотографией двух мальчиков лет десяти и восьми в одинаковых матросских воротниках. За столом сидел человек, который сначала показался Волкову старше, чем тот ожидал, а потом оказался моложе, когда встал.