Из темноты раздался короткий, ровный голос — не команда, не крик, а отрывистое японское распоряжение в одной интонации, означавшее, по гарнизонной памяти Волкова, «отходить». Голос принадлежал не тому, кто шёл первым, а тому, кто стоял глубже: у этой группы был командир, который не вышел вперёд первым.
Хорошо.
— Не преследовать, — сказал Волков. — Огнев — на левый. Ершов — наблюдать.
Огнев кивнул и пошёл. На второй минуте после его ухода справа от Волкова — там, где стоял Самсонов, — что-то случилось беззвучно: один сухой удар по дереву, один внутренний выдох, ничего больше; и Самсонов сказал в темноту, не оборачиваясь, спокойно, без обиды:
— Зацепило, ваше благородие. Левое плечо. Стреляю с правой.
— Ляг, — сказал Волков. — Ершов — к нему.
Ершов уже шёл.
С левого фланга вернулся Огнев. Он дошёл до Волкова и стал перед ним без доклада, потому что докладывать пока было нечего, кроме того, что вернувшимся надо было видеть лицо командира; и Волков в этот момент впервые за всю ночь почувствовал, что у него самого онемел нос — не от мороза, а от того продолжительного внутреннего напряжения, которое в умеренной дозе сохраняет голову, а в переборе её ломает.
— Ушли, — сказал Огнев. — Двое — точно. Третий — сомнительный. Снега за ямой натоптано на четверых.
— Свои.
— Свои, ваше благородие. Самсонов — слышали. Ещё — Маленький Иванов.
Волков не сразу понял.
— Что — Маленький Иванов?
— На левом, ваше благородие. У третьей ячейки. Готов.
Огнев сказал это тем низким, ровным голосом, которым он в декабре сказал «запоминайте», и в этом сходстве голоса и регистра было больше, чем во всякой другой формуле; и Волков, глядевший в эту минуту куда-то поверх плеча фельдфебеля, успел впервые за всю ночь понять, что зима кончилась — не февральская, общая, а та ровная зима ровного года, в которую можно было ещё что-то откладывать.
— Где он?
— Ведём.
К рассвету бруствер на отметке сорок три был тот же бруствер, у которого рота встала четыре дня назад, и в этой неизменности земли было что-то от насмешки: её не двинуло ни на дюйм, а внутри роты — на одного. Маленький Иванов лежал у третьей ячейки, на спине, в той свободной позе, в какой лежат люди, успевшие умереть быстро. Шапка валялась рядом, в шаге, ремешок не оборвался — её сбило при падении. Винтовка была у него под левой рукой; правой он держал, как и в учебной полосе препятствий в октябре, кусок шпагата, которым отмеряли шаг от точки до точки, и этот шпагат, обмотанный вокруг трёх пальцев, был сегодня единственной деталью, которую Волков, нагнувшись, тронул.
Он не плакал, потому что плачут потом.
— Тихон Савельевич, — сказал он, выпрямляясь. — Первого. Запишите, как должно. По имени — Иванов Иван Тимофеевич. Год призыва — девяносто девятый, призван от Тверской губернии, Бежецкого уезда. Семья — мать в селе Мокшино, два брата.
Огнев ничего не ответил. Он медленно расстегнул верхнюю пуговицу шинели, расстегнул вторую, снял шапку у крайней ячейки; снял по очереди каждый из подошедших — Ершов, Лыков, Самсонов с правой рукой на перевязи у груди; и эта молчаливая перекличка в три головных убора без слов была тем родом полковой памяти, которой в будущих книгах будут посвящать страницы, а в гарнизонной жизни уделяют ровно три минуты, прежде чем тело понесут к ходу сообщения.
Самсонов стоял боком, чтобы не показывать раненое плечо. Ершов стоял прямо. Лыков стоял с какой-то неловкой жёсткостью, как будто его ещё в октябре нельзя было поставить рядом с этой ячейкой.
— Ваше благородие, — сказал Огнев, надев шапку обратно, и голос его был тот же, что во вчерашней роте на учебном поле, ничем не отличный, и от этого ровного безразличия становилось страшнее всех слов мира. — Распоряжайтесь.
Волков распорядился.
Тело Маленького Иванова было перенесено к обратному скату по ходу сообщения; повозка пришла к семи; полевой пункт принял Самсонова и обработал ему плечо к восьми; до полудня ротный фельдшер ушёл со списком обморожений к ротной кухне, и в этом списке появилось второе слово — «царапины», поставленное против фамилии Лыкова, у которого было несильно ободрано предплечье и который, как и в октябре, отказался говорить, где и когда. К полудню на передовой было всё то, что было до ночного шороха, кроме одного человека и одного учётного номера; и эта разница во всём, кажется, не должна была влиять, но влияла так глубоко и так подкожно, что Волков, садясь к полудню за полевой стол в землянке, не сразу нашёл в кармане карандаш.
Ему пришёл письменный рапорт от Ржевского с обратного ската: «Огневая задача для отметки сорок три закрыта по тревоге в одиннадцать тридцать восемь; стрельба с моей стороны по согласованным секторам не велась; готовы по первому требованию. Берегите своих, Дмитрий Алексеевич». Подпись была без чина, чему Волков внутренне был благодарен: Ржевский не любил подписываться по-уставному в тех редких бумагах, которые писал лично от руки, и эта была одной из таких бумаг.
Он положил рапорт под жестяной кружкой, чтобы не сдуло, и взял лист.
Распоряжение по роте на девятое февраля, простое; сводка потерь — пункт первый; распределение дозоров — пункт второй; увеличение дистанции выдвижения наблюдательных пар — пункт третий, с отдельной строкой о том, что эта дистанция увеличивается не более чем на двадцать шагов и не далее границы, обозначенной фельдфебелем Огневым в декабре и подтверждённой им же сегодня. Слов «не дальше полверсты» он не написал. Этого было достаточно.
Когда Волков закрыл черновик распоряжения, в землянке было слышно, как снаружи, у входа, Семён положил на ступеньку чашку чая, прикрыл её сверху чистой тряпицей и отошёл обратно. Слов денщик не сказал.
Волков подождал минуту, потом протянул руку и взял чашку.
Чай был некрепкий. В этом тоже был свой смысл: сегодня крепкий не нужен.
* * *
Отчёт майору Такэути капитан Ватанабэ составил в три коротких пункта, с тем штабным безразличием, которое и было главной формой его уважения к обстоятельствам.
Первое: позиция между отметкой сорок три и сухим оврагом удерживается русской ротой двадцать пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка; командир — штабс-капитан, имя пока неизвестно [подлежит установлению]. Второе: рота организует огонь не как пехотная масса, а как стрелковая команда; перенос огня по сектору проведён с задержкой между ячейками в полторы секунды; на двадцати восьми шагах огонь открыт по знаку, не по тревоге. Третье: командир в дозор лично не вышел; первой реакции на шум не подал; команды передавались по цепи без крика. Из этого всего Ватанабэ сделал один общий вывод, который вынес во второй абзац рапорта на отдельной строке:
«Этот человек думает, как мы».
Такэути ответил в тот же день одной строкой, без обращения и без подписи, в той манере, в какой майор любил отвечать своим людям, когда хотел сэкономить и им, и себе две минуты на лишнюю формальность:
«Установите имя».
Ватанабэ положил листок в папку, посмотрел на карту, провёл ногтём по линии сухого оврага, по высоте сорок три, по седловине справа, и подумал, не вкладывая мысль в бумагу: контрзасады; шахматная партия; не на эту ночь.
На эту ночь — установить имя.
Дальше — будет видно.
Глава 8
СТЕНА
В первый понедельник марта Самсонов снял с левой руки перевязь и встал у второй ячейки правого фланга так, как стоял в январе на учебном поле — ровно, без переноса веса, винтовку держа без бережности, как будто плечо в феврале не отлёживалось двадцать ночей под полушубком; Огнев на это, не оборачиваясь, повёл усами и сказал тем особенным утробным голосом, который означал у него не одобрение и не порицание, а только «принял к сведению, ваше благородие»:
— В строю, ваше благородие. По делу.
— По делу, — сказал Волков.
Самсонов чуть-чуть подвигал плечом, не для командира, а для себя самого, потом перевёл взгляд на гребень, где левая ячейка ещё углублялась на полштыка от вчерашней кромки, и добавил уже по-сибирски тихо, без обращения: