— Сестра Наталья Дмитриевна сказала: до среды повязь не носить, после среды — как чувствую. Я чувствую — носить незачем.
Имя-отчество легло в воздух между ними без удара, как ложатся в общем разговоре фамилии, которые все слышали, но никто не произносил, и Огнев на это движение тоже не повернул головы; только усы у него сделали едва заметное движение от уголков рта к скулам — то самое, которым он одобрял у солдат самостоятельные решения в служебной зоне. Волков кивнул. К Самсонову у него не было слов, к полковому пункту за обратным скатом — не было права, к Огневу — было только согласие.
— Идите по линии, — сказал он. — Тихон Савельич, через час фельдфебельский обход. Лыкова — на третью ячейку левого, ему сегодня не первая нужна.
— Сделаем, ваше благородие.
Земля третью неделю поддавалась плохо. Бруствер прежнего учебного поля ложился в боевой регистр охотно, как и было в феврале; новый бруствер первой линии Северного фронта — упирался, осыпался, требовал второго и третьего прохода в одних и тех же тридцати шагах, и Волков уже привык думать о нём не как о работе, а как о тяжёлом грузе, который рота тащит каждый день на полштыка вверх и который к ночи опять оползает на четверть штыка вниз. Огнев называл это «строить против ветра», Волков в голове называл иначе — не вслух, словами, которые в этом году уже нельзя было произносить ни себе, ни другим, потому что слова из той прежней жизни всё чаще ложились на эпоху криво, как чужой шаблон на чужую бумагу.
Считай. Не торопи. Каждый день — вершок. Не больше и не меньше.
Линия шла от отметки 43 к сухому оврагу № 2, и за оврагом её должны были подхватить чужие траншеи 4-й дивизии, но за оврагом её пока подхватывал только ветер. На стыке стояла наблюдательная пара из второго взвода и колышек с обрывком красной тряпки, обозначавший рубеж, за который Огнев не ходил. Полверсты. Не больше. И не меньше. Эта формула с февраля уже не повторялась вслух — Огнев отмерил её один раз, на закате первого февраля, шагами по промёрзшему гребню, и обозначил телефонной катушкой; с тех пор она работала тише устава.
К середине дня писарь Петряев — рослый парень, перетянутый в портупее, всё писавший с опущенной головой, как будто ему мешал свет, — поднялся к командиру в землянку с двумя бумагами. Первая была обычная: суточная сводка по роте, в которой против графы «убитые» по-прежнему стоял прочерк по вчерашнему дню, а против «раненые» — Лыков с пометкой «царапины» от прошлого четверга, и эту пометку фельдшер уже неделю переносил со списка в список, не объясняя ни себе, ни роте, где их Лыков заработал. Волков расписался. Вторая бумага была от Ржевского.
«Дмитрий Алексеевич. К Вам в среду с моей стороны явится подполковник инженерной службы по фамилии, которая Вам, кажется, на слуху ещё с декабря, а с тех пор мы с Вами про неё так и не успели договорить. Не моя в том заслуга — его прислал штаб дивизии, я только сказал в нужном месте, что у меня есть человек, к которому стоит послать инженера, а не наоборот. Берегите своих, как обычно. Ф. Ржевский».
Волков опустил бумагу на жестяную кружку, служившую ему пресс-папье с переезда, и подержал на ней ладонь. Под ладонью бумага грелась медленно. Из-за тонкой дощатой двери землянки шёл ровный звук работы — лопата по мерзлоте, лопата по мерзлоте, отрывисто, без музыки, как когда-то в ноябре в Чечне на инженерном разъезде, где никто никому ничего не доказывал, а просто копал, потому что копать было дешевле, чем хоронить. Эта мысль пришла без подготовки и ушла без сопротивления; Волков давно уже не пытался ловить такие мысли за хвост, оттого что хвост у них оказывался короткий, а если их теребить, они начинают цеплять за собой другие, длиннее.
Подполковник инженерной службы по фамилии, которую Волков слышал в декабре. Слышал он в декабре одну фамилию в этой крепости, и это была не его фамилия. Но Ржевский, как обычно, говорил иначе, чем хотел сказать, и Волков знал, что́ он имеет в виду — на той декабрьской фамилии Волков невольно улыбнулся не от насмешки, а от самой идеи, что в крепости есть человек, который умеет переводить его невнятные пехотные мечты в кубометры цемента, тонны стальной арматуры и календарный график подвоза. Имя Рашевского в этом доме улыбки до сих пор не висело. Теперь — повисло.
В среду к полудню по дороге со стороны обратного ската поднимались двое верховых. Дальнего Волков узнал ещё за полверсты — Ржевский на длинной серой кобыле, с длинными руками над высокой гривой, с фуражкой набекрень не от лихости, а от того, что у него уши под фуражкой не помещаются. Ближнего он не знал; тот сидел в седле плотно, как сидят кадровые инженеры, у которых на коне больше работы, чем удовольствия — не нагибаясь, не выпрямляясь, ровно, экономно. Шинель висела на нём чуть мешковато; он был ниже Ржевского на полголовы и шире в плечах, с короткой тёмной бородкой, аккуратно подбритой по контуру скулы, и с глазами, по которым было видно — человек спал в среднем по четыре часа в неделю не первый месяц. Пальцы в коротких ссадинах от стальной ленты и цементной крошки. В нагрудном кармане — записная книжка с углами, потёртыми о ткань.
Подъехали. Спешились. Ржевский, как полагалось, споткнулся в шаге от Волкова — на ровном месте, на куске замёрзшей земли, который не должен был ничего из себя представлять, и удержался ровно настолько, чтобы не уронить нового гостя в первый же контакт.
— Дмитрий Алексеевич, — сказал он, кашлянул, поправил воротник, который и так был на месте, и сменил регистр на казённый. — Штабс-капитан Волков. Подполковник Сергей Александрович Рашевский, инженерной службы крепости.
— Подполковник.
— Штабс-капитан.
Рашевский подал руку коротко, без церемонии. Рукопожатие было такое, какое бывает у людей, привыкших считать каждый жест по необходимости: ровное, сухое, кончилось одной долей секунды раньше, чем Волков ожидал.
— Я приехал по предписанию его превосходительства, — сказал он негромко. Голос был такой же, как и движения: без модуляций, без подъёма в конце, без штабной бархотки. — Осмотреть Вашу позицию первой линии и понять, что Вы будете требовать. Поручик Ржевский говорит, что Вы умеете требовать. Это редкое качество.
— Я не уверен, что умею, — сказал Волков. — Я уверен только, что хочу пытаться.
— Этого достаточно. Пойдём?
— Прошу.
Они пошли по линии, и Волков заметил, что Рашевский идёт не как человек, который смотрит позицию, а как человек, который её слушает. Подполковник останавливался у бруствера не там, где останавливаются проверяющие из штаба, — не в местах с наглядной фактурой, — а в самых невзрачных, на стыках, в перерывах хода сообщения, у двух колышков, между которыми Огнев накануне велел добавить три приёма земли. Записную книжку он достал на третьей остановке, написал в ней четыре строки, не показывая Волкову, и убрал обратно. Ржевский шёл сзади, кашлял в кулак, на людях не комментируя; в спине у него был тот особенный наклон, который у него появлялся, когда он хотел, чтобы его не слышали, но при этом был при разговоре.
У второй ячейки правого фланга — той самой, у которой утром стоял Самсонов, — Рашевский присел на корточки, провёл пальцем по кромке бруствера, взглянул на свою серую от грунта подушечку пальца и сказал одной нотой ниже, чем в начале:
— Грунт держит плохо. Рассыпается на верхнем штыке. Под низом — лучше, но низом Вы не воюете.
— Не воюем.
— У Вас здесь будет пулемёт?
Ржевский за спиной чуть кашлянул. Волков выдержал ровно ту паузу, которую держат офицеры, когда не хотят соврать и не имеют права сказать правду напрямую, и сказал:
— У меня здесь пока нет пулемёта. У меня здесь будет пулемёт, если он у меня будет. Если у меня его не будет, у меня здесь будет место, в котором я хотел бы видеть пулемёт, когда он у меня появится.
Рашевский поднялся, не торопясь. Посмотрел на Волкова тем особенным внимательным взглядом, каким смотрят инженеры, обнаружившие, что заказчик не пьян и не дурак. Записная книжка, не глядя, вернулась в нагрудный карман.