— Куда нам теперь, ваше благородие?
— К горлу, Тихон Савельич, — сказал Волков. — К Цзиньчжоу.
Огнев кивнул. Не сразу. Сначала повёл плечами, как поводят, проверяя, не отвыкла ли спина от шинели, — и только потом голова снова опустилась подбородком к груди и поднялась обратно.
— Слушаюсь, — сказал он. — Будем работать.
Он вышел. Дверь за ним прикрылась с тем коротким сухим звуком, который землянка отдаёт только тогда, когда на улице ровно подмораживает. Волков остался сидеть у стола. Цзиньчжоу. Имя, которое в марте впервые вышло на карту русского офицера, теперь стояло в его голове не как точка на карте, а как горло, через которое с юга уже шла, ещё не двинувшись, вся апрельская весна.
Глава 10
ЦЗИНЬЧЖОУ
Бумага пришла на отметку сорок три во вторник, четвёртого мая по старому стилю, в той же кожаной папке, в которой Михеев носил почту с конца января, и Волков прочитал её на ступеньках землянки, не садясь.
В трёх строчках предписания по 25-му Восточно-Сибирскому стрелковому полку штабс-капитану Волкову Д. А. с ротой 1-й, согласно представления полкового командира и распоряжения по 7-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии, надлежало сдать занимаемый участок назначенному преемнику и в течение трёх суток с обозом и вьюками перейти на Цзиньчжоуский перешеек, в распоряжение командира 5-го Восточно-Сибирского стрелкового полка полковника Третьякова, на левый фланг участка обороны. Подпись Некрасова стояла внизу, сделанная медленно и крупно, без обычного росчерка, и под ней — короткая приписка тем же почерком: «С Богом, Дмитрий Алексеевич. Третьякова я предупредил». Папка была от Звегинцева; никаких слов от Звегинцева в ней не было, и Волков понял, что слова и не требовались.
Значит, страница пошла. Не в папку писаря — в карман сюртука Кондратенко, оттуда — в карман командующему укреплённым районом, оттуда — в кожаную папку поручика Звегинцева и сюда, на ступеньки землянки. Цена двенадцати пунктов и четырёхсот слов оказалась в три недели и три подписи, и из этих трёх Волков точно знал только две, а третью можно было не знать: бумага у него на руках, и спрашивать в ней теперь больше нечего, кроме приёма роты на чужом участке.
— Тихон Савельич.
Огнев подошёл сзади, не торопясь, заложив большой палец под ремень.
— Нас переводят. На перешеек. Третьего дня выходим.
Фельдфебель не пошевелил усами, не поднял бровей, ничего вообще не сделал, кроме как чуть передвинул правую ногу, словно проверяя, как она встанет, если придётся идти не пять вёрст к полковому пункту, а пять дней с ротным обозом до сухой воды на двух морях. Потом сказал, негромко и привычно:
— Слушаюсь, ваше благородие. Кому позицию сдавать?
— Сдавать прикажут. Будут — обходи приёмку с ними сам. Я хочу, чтобы они увидели её твоим глазом, не моим.
— Поглядят. — Огнев помолчал. — Колпак правый на месте оставим?
— На месте. Левый снять. Купол ещё не сел, грунт под нижним кольцом сырой; разобрать по чертежу Рашевского, погрузить шестью местами на повозку с двойным днищем. Купол — отдельно, кольца — отдельно, армировка — в холщёвый мешок. Возьмём с собой.
— Своё.
— Своё.
Слово упало между ними тихо, как падает горсть земли в готовую яму, и больше Волков ничего не объяснял: объяснять Огневу про второй колпак не было нужды. Своё — это то, что сделано руками, тем самым, тем самым приёмом «на просадку», тем самым решением четверга после обвала, тем самым уговором с подполковником Рашевским, который своих обещаний не нарушал и в этот раз тоже не нарушит, и второй колпак, забетонированный к концу апреля на купол, поедет с ротой на левый фланг чужого участка без писаного объяснения, под расписку командира роты и под слово инженерной службы крепости.
— И вот ещё что. — Волков перевёл взгляд через гребень на сухой овраг номер два. — Семнадцать с правого фланга — берём всех. Четырёх с проволоки — тоже. Тройки Самсонова мы не разбиваем; пусть едут как стояли.
— Будут как стояли.
Тонкая проволока в двадцати шагах впереди ходила на ветру коротким сухим звуком, какого не слышно у толстых рядов; Волков услышал этот звук в последний раз, кивнул сам себе и пошёл писать в землянку короткий лист — кому что, в каком порядке, на каких подводах. Маршрут уходил с этого ската через сухой овраг, через стык 7-й и 4-й дивизий, к узкому горлу. Полверсты — для зимы. Здесь — другой счёт.
* * *
Перевозка отняла трое суток без половины и обошлась ротным двумя пьяными у обозной телеги (запряжённый ими унтер-офицер маршевой команды получил по уху от Огнева и в Цзиньчжоу прибыл трезвым), одной разбитой осью на прокате между седлом и спуском к фанзам Наньшаня (ось сменили у китайского кузнеца за рубль и пол-фунта чая), и одной выкуренной до пепла пачкой папирос в кармане у Волкова, которая на четвёртое утро пути уже была нелишним напоминанием не трогать пятую.
Перешеек встречал не как линия и не как местность, а как горло, в которое вошли. Три версты в самой узкой части, между Талиенваньским заливом справа и Цзиньчжоуским — слева; пологая высота посредине, неудобная для пехоты тем, что хоронить за ней некого, и удобная тем, что простреливается в обе стороны до самой воды. На карте, разложенной на ящике в палатке полкового штаба 5-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, эта высота имела имя — Наньшань — и отметку, которой Волков не запомнил. Он запоминал только сектора.
— Штабс-капитан Волков, 25-го полка, — сказал ему с холма обветренный, плотный, не очень высокий человек с рыжими усами, в потёртом кителе без пенсне, без перчаток, в сапогах, которые видали и не такое. — Полковник Третьяков, 5-го. Вы у меня на левом фланге. Третьякова он сказал так, как у некоторых офицеров говорят свою фамилию — будто фамилия эта не их, а полка, и стоит за ней не один человек, а четыре батальона, один обоз, два пулемётных расчёта и сорок лет мобилизационной службы.
— Слушаюсь, господин полковник.
— Бумага у Вас?
— У меня, ваше высокоблагородие.
Третьяков прочитал, не торопясь, дважды; хмыкнул на приписке Некрасова; сложил вчетверо; сунул во внутренний карман.
— У меня к Вам, штабс-капитан, всего три вопроса. Первый: батарея Ваша где?
— Поручик Ржевский с тремя орудиями третьего дня прибыл; четвёртое в дороге, к вечеру будет. Стоят за обратным скатом, в полуверсте от моей роты.
— Хорошо. Второй: мин у Вас сколько?
— Шесть. Морские, гальванические, переделанные подполковником Рашевским из крепостных в сухопутные. Каждая по два пуда пироксилина. Снаряжены по отдельной схеме, выкопанные ямы — на флангах подходов к роте, по две на каждом, две — у тонкой проволоки.
— Других не будет.
— Знаю, ваше высокоблагородие. Поэтому шесть. И каждая — только по моему знаку.
Третьяков посмотрел на него тем особенным короткохватким взглядом, каким смотрят командиры, которым уже всё равно, нравится им этот собеседник или нет, — собеседник у них в полку, и тот, кто его прислал, расписался под бумагой. Третий вопрос пришёл без предисловия:
— Если у меня к вечеру кончатся патроны на правом фланге, к Вам гонец придёт. Что скажете?
— Скажу, что у меня самих останется по шестьдесят на ствол. Если Ваш гонец принесёт расписку Вашу — половину дам. Если без расписки — четверть, и под мою.
— А если Фок не подойдёт?
— Тогда, господин полковник, патроны кончатся у нас одновременно. Это уравнивает счёт.
Полковник отвёл глаза в сторону, откинул голову, как тот, кому надо думать не глядя в лицо, и сказал спокойно, без всякой иронии:
— У Вас пишут так, как будто Вы знаете, что Фок не подойдёт.
— У меня, ваше высокоблагородие, — Волков выдержал долю секунды дольше, чем собирался, — у меня в этом смысле никаких особых знаний. У меня есть рота, мины и батарея. Остальное — общая обстановка.
— Хорошая формула. — Третьяков снова хмыкнул, без улыбки. — Идите принимать участок. К вечеру жду вашего фельдфебеля у себя; пусть мой Корженевский с ним обойдёт стык по проволоке. До ночи разберёмся, у кого где щель.