Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— У вас на нижнем — десять. На среднем — два. У меня на верхнем — четверо. Всего семнадцать. Ваш Ерёмин — цел. Ваш «Максим» цел. Подполковник цел. Поручик — рукой опять не работает.

— Знаю.

— Я ваш список к вечеру вам пришлю на средний. По моим четверым — Кушнарёв на разводе. Я не буду писать их матерям сам в этот раз. Передам вашему фельдфебелю. Он у вас, говорят, с июля по этому делу мастер.

— Передам, господин полковник.

* * *

К ночи в маленькой полуземлянке на среднем ярусе — той, что заменила прежнюю, разбитую утром тринадцатого ноября, той, что Огнев с Самсоновым подняли вчера за обратным скатом из брезента, четырёх жердей и трёх мешков с цементом, — горела одна керосиновая лампа с прикрученным фитилём; на нарах лежал Огнев, накрытый шинелью до пояса, без сапог, без фуражки, с правой ладонью у рубца за ухом, и ровно дышал; в углу у входа Ерёмин чистил ленту тряпкой, не торопясь, без отдельного жеста; у бровки, выйдя из земляка на ветер, стоял Волков, и в руке у него, по-прежнему не открытой, лежала маленькая бумажка, переданная ему час назад через Звегинцева словом — без бумаги: «Дмитрий Алексеевич, на гору я подымусь завтра. Р. К.». Звегинцев передал коротко, по-канонному, без выражения, в той же самой служебной плавности, с какой передавал записку в среду тридцатого сентября в передней штаба. Это было то самое использование канала, о котором Кондратенко говорил на бровке нижнего двадцать шестого октября, и Волков сейчас держал её сложенной вдвое и не разворачивал, потому что разворачивать тут было нечего: в этой записке было слово, переданное на всю гору. «Я подымусь».

Он сосчитал штыки. Восемьдесят два было в утро первого октября; к десятому ноября Кондратенко дослал ему пятнадцать штыков из гарнизонного резерва, и с ними на тринадцатое утром стало девяносто пять; на пятнадцатое — девяносто; на шестнадцатое утром, после четвёртого дня, — семьдесят. Цифра «семьдесят» легла на бумаге, под которой ещё лежал лист Петряева с поимённым счётом за август, не легче и не тяжелее. Это была не цифра потерь. Это был остаток. С этим остатком гора будет стоять до следующего штурма, и до второго, и до того дня, до которого, по его собственному внутреннему счёту, оставалось ровно две недели, день в день, с поправкой на то, что война, в отличие от его памяти, никогда не идёт по своим часам ровно: иногда она опаздывает на двое суток, иногда — обгоняет на сутки, и человеку остаётся только следить, не в эти ли двое суток у него сегодня сорвётся. Иконка отца Серафима под левой ключицей не изменилась. Серый, тонкий, край чужого платка с серым пятнышком у самого манжета, увиденный Волковым неделю назад на правом обшлаге Кондратенко, — этот край сегодня лежал в его памяти отдельной строкой; и эту строку Волкову завтра, при подъёме генерала на гору, надо было ещё не обнаружить.

Он сел у бровки, прижал колено к мешку с цементом, посмотрел один раз вниз — на гавань, на низкое небо за гаванью, на ровный медный отблеск на крыше дока; вдалеке, за грядой, отдельно, без пары, ровно так же, как сегодня в восемь утра, ударила одиннадцатидюймовая. Удар был не на гору. Удар был куда-то в сторону Электрического утёса; и от того, что он был не сюда, у Волкова в первый раз за двое суток за плечами ослабло на одну ровную ступень. Он закрыл глаза на полминуты, не больше, и отсчитал в темноте под веками первые семь шагов будущего марша через две недели, второго декабря старого стиля, утром, в парадной форме, через переднюю штаба дивизии, через Звегинцева, без бумаги, словом — на Перепелиную, не на форт номер два. На этих семи шагах у него ещё ничего не складывалось. Складывалось одно: что он ещё на этой горе, что Огнев у него за спиной дышит ровно, что Ржевский со связанной заново левой держит обратный скат, что Семёнов завтра подпишет под его докладом всё, что нужно, и что у Кондратенко в первой половине дня, до полудня, по тропе, не на повозке, будет вторая такая же ровная пыль на правом обшлаге у манжета, какую с горы видно одному капитану и одному полковнику Семёнову, если им повезёт оба раза попасть в нужный угол света.

За стеной полуземлянки, в общем низком гудении горы и ночного ветра, в котором за день ушли на ту сторону сто шестнадцать чужих и семнадцать своих, в первый раз за всю эту зиму к Волкову подошла та простая, без формул, мерка, которой он в таких случаях не позволял себе подойти ближе чем на полтора шага. Две недели. День в день, с поправкой на сутки в обе стороны. И никакой бумаги.

Он встал, провёл ладонью по сукну на левом нагрудном кармане — сквозь сукно, не глядя, как он это делал двенадцатого августа на квартире после первого штурма, как делал двадцать пятого сентября у Ворот Восточного бассейна, как делал тридцатого сентября в кабинете у Кондратенко на словах генерала о горе, — убедился, что записка полковника Третьякова с одним словом по-прежнему на правой стороне нагрудного, что набросок Сергея Александровича по-прежнему в нижнем углу, что маленькая медная иконка отца Серафима по-прежнему у самой подкладки слева, и пошёл обратно в полуземлянку, к Огневу.

Огнев лежал ровно, с правой ладонью у уха.

Самсонов у входа, не вставая с корточек, посмотрел на Волкова.

— Тихон Савельич ничего, ваше высокоблагородие. Дышит как ребёнок.

— Хорошо.

— На сколько ещё, ваше высокоблагородие.

Волков посмотрел на Самсонова — на его сорванную вторую пуговицу, на его правую щёку с тонким сероватым следом чужой пыли, на мозолистую ладонь у колена, — и не ответил так, как было бы по уставу. Он сказал просто:

— На две недели.

— На две — это… — Самсонов проглотил слово. — Это до второго.

— До какого второго?

— До второго числа, ваше высокоблагородие. Я календарь у Огнева в полевой видел.

Самсонов кивнул и отвернулся к стенке, потому что у Самсонова в сорок один год хватало того короткого мужицкого ума, по которому видно, когда у командира на ответ нет ни слов, ни лишней секунды. Волков сел на нары рядом с Огневым, снял фуражку, положил её рядом и, не глядя в свою ладонь, провёл ею по руке Огнева сверху вниз — не как сестра милосердия, а как старший брат, который у спящего младшего проверяет не пульс, а само простое присутствие тёплого живого тела. Тело было тёплое.

В этой большой ровной тишине, в которой за стеной полуземлянки в общем низком гудении горы Высокой, отметка двести три, не было слышно никакого отдельного главного звука, кроме редкого, отделённого, не сюда направленного одиннадцатидюймового удара куда-то в сторону Электрического утёса, у Волкова в голове закрылся узкий ровный коридор между этой ночью и утром второго декабря, и в этом коридоре, на расстоянии четырнадцати дней по календарю Огнева в полевой, у правого крыла каземата, стоял человек в потёртом генеральском кителе, без пенсне, с серым тонким пятнышком на манжете правого обшлага, и смотрел не на Волкова, а на гавань.

У форта номер два этого человека через четырнадцать дней быть не должно.

Хорошо.

Глава 17

ПОТЕРИ

Семнадцатого ноября утро на горе началось не с рассвета, а из-под земли: к четырём часам в маленькой полуземлянке за обратным скатом среднего яруса стало темнее, чем было в полночь, керосиновая лампа Огнева догорала на прикрученном фитиле и уже не давала ни света, ни тени, а только ровное некрасивое дрожание над жестяным колпачком; и Волков, не вставая с края нар, наблюдал, как это дрожание ложится на бледное, неподвижное лицо фельдфебеля и как фельдфебель в этом дрожании дышит — ровно, размеренно, по одному вдоху на четыре секунды, по одному выдоху на пять, как будто и в контузии не позволял себе сорваться с того счёта, который держал в строю двадцать лет.

Спал ли Волков, он сам не знал; были минуты, когда в голове шёл прежний негромкий перебор — рота семьдесят, тридцать обещанных из гарнизонного резерва к концу недели, четырнадцать, тринадцать, двенадцать, — и были минуты, когда этот перебор замирал, и тогда ему казалось, что и он сам сидит на чужом счёте «вдох-выдох» где-то рядом с Огневым, и тогда он тёр глаза не для того, чтобы прогнать сон, а для того, чтобы снова отделить себя от ровного, чужого, спокойного дыхания человека, который сегодня, как ни считай, в строй уже не выйдет.

55
{"b":"970489","o":1}