— Слушаюсь.
Кондратенко не сел, не отвернулся; платок в его правой руке прошёл от губ в карман френча ровным движением, и только сегодня прошёл на ту же половину секунды медленнее, как проходил уже несколько последних дней, словно за неделю в нём установилась своя маленькая постоянная времени, которую сам Кондратенко предпочитал не замечать.
Звегинцев стоял у двери с папкой под мышкой. Поручик задержал руку у косяка ровно на ту длительность, которую Волков уже за месяц научился различать: больше служебной, меньше частной, ту самую, на которой уставному поручику Звегинцеву хотелось перейти на имя-отчество, но обстановка коридора этого ещё не разрешала.
— Капитан, — сказал он негромко. — На дороге за Тифонтаем — гололёд под снегом. С восточной стороны.
— Учту.
Это был частный, через ровное «капитан», знак человеческой заботы, не открывающий регистра. Волков вышел на крыльцо и поднял ворот.
Город в Сочельник смотрел на самого себя, как на человека, который слишком долго не пускал гостей и теперь не помнит, как накрывать на стол. Лавки на Этажерной были закрыты; у китайца на углу не дымила обычная жаровня. На рейде — серое, низкое, без звука; всё остальное — тишина того сорта, в которой обычно прячется следующий ход и в которой человек, привыкший её слышать, идёт не быстрее обычного.
Восемьдесят шагов в минуту, грудь развёрнута, ухо вниз. По Ляотешаньскому проспекту до развилки; от развилки — к северу, мимо складских бараков, мимо часового, который в ответ на «капитан» не отдал чести, а тяжело кивнул: руки у него были заняты перевязью котелков. К косой складке — час с четвертью обычного хода; сегодня — час двадцать; декабрь.
* * *
Самсонов встретил его у входа в ход сообщения. На старой повязке поверх левого плеча проступил тёмный след, ровно той ширины, какую он выводил уже десять дней — не больше, не меньше; правая рука держалась; левая работала плечом, не локтем, и было видно, что Самсонов отделил себе на сегодня тот предел движения, за который сам себя не пускает.
— Ваше высокоблагородие.
— Здравствуй, Самсонов. Тихо?
— Тихо. Со среды у них на южном плече ни одного выстрела. Пристрелочной активности — нет. Часовые двое лишних, по краям, как вы велели. Ребята к ночи просили подтопить во второй землянке, иначе в углу к утру ледок. Разрешил.
— Правильно.
Они пошли вдоль косой складки, и Волков увидел эту неделю, которая прошла без штурма, не как отдых, а как свою собственную форму усталости: снег между мешками был утоптан в плотный жёсткий путь, но по краям пути уже лежал тонкий нетоптаный слой — там, где раньше за день проходило двадцать ног, сегодня проходит четыре. Пулемёт правого фланга стоит за обратной складкой, под щитом из листа кровельного железа; левый — на месте; проволока по западному фасу не подвинута. Картечь у Ржевского осталась пристрелянной на двухсотшаговой полосе перед ходом сообщения, как и в день третьей волны; за неделю поправок никто не вводил — вводить их было не на что.
У второй землянки сидели на корточках Лыков и двое запасных. Перед ними на снегу — деревянный ящик из-под трубочного пороха, перевёрнутый вверх дном; на ящике — кружка с кипятком и сухарь, расколотый на четыре части. Серый налёт на левой щеке Лыкова сегодня был ровный, без новых тёмных пятен, как у человека, который не знает, спал он этой ночью или нет, и не пытается это вспомнить: вспоминание — лишний расход.
— Ваше высокоблагородие.
— Лыков. Патроны?
— Двенадцать на ночь, четыре в семь утра. Звегинцев привезёт. Я просил.
— Ужин.
— На исходных. Картошка на круг, сухари, чай. Свечка у Зуева.
— Какая свечка?
Лыков посмотрел на Волкова без выражения, тем особым ровным взглядом, который он имел право иметь третий месяц, и только после этого ответил:
— Сочельник, ваше высокоблагородие. Из роты двое веригинских — из его десятка — попросили к Зуеву наверх поставить. По уставу, я понимаю, не положено; по делу — никому не мешает. Я разрешил.
Это было правильно. Это было правильно и в то же время — то, что в крепости в декабре уже никто не записывал в рапорты: рапорт об этом не был нужен ни одному штабу мира; и Волков, который за двенадцать лет прежней службы видел такие же свечки в самом неподходящем для них месте, кивнул, как кивают на маленькое собственное согласие — без слов.
— Огневу с горы что?
— Идут. С верхнего поста передавали — погода без перемен. Тихон Савельич сегодня девятый день без смены.
— Девять дней — это много.
— Я говорил. — Лыков допил кипяток и положил кружку на ящик так, как кладут кружку человек, у которого при недосыпе работают не руки, а длинная привычка к ним. — Он сказал, после Рождества сменю. Не раньше.
Волков не стал отвечать. Огнев на горе сегодня — девятый день. Семёнов на Перепелиной — тридцатый. Сам Кондратенко в кабинете на койке — двенадцатый. Таких счётчиков в крепости одновременно шло столько, что складывать их между собой не имело смысла; имело смысл только не сбиваться ни в одном.
— Иду к Зуеву.
— Двое запасных вас проводят?
— Один.
* * *
Наблюдательный пункт у верхнего хода сообщения — узкая яма на четверть глубже стрелкового профиля, накрытая тремя бывшими железнодорожными шпалами и двумя слоями мешков с мелким песком. Снег на верхнем слое лежал шапкой; шапка к декабрю осела и стала не белой, а серовато-жёлтой: от ходящего внизу человека и от тёплого выдоха через узкую щель амбразуры на ней успевала за сутки осесть мелкая сажа.
Зуев лежал на левом боку у амбразуры так, как лежат у пулемёта — локоть в утоптанный снег, кисть свободна, ствол трубы в правой; шинель ровно подоткнута под бедро. На двенадцатикратной трубе с медной обоймой — серый солдатский лоскут, чтобы не звякнуло о камень; рядом, у дальней стенки, свеча в гильзе от трёхдюймового унитара, не зажжённая, поставленная просто прямо.
— Ваше высокоблагородие.
— Зуев. Что у них?
— Две цепи на исходных, ваше высокоблагородие. С четверга не двигались. С обратного скоса дым, — Зуев чуть качнул трубой, не отрываясь от окуляра, — три места. От первого — в шесть, потом в десять, теперь в час десятого. Стряпают по очереди.
— Аккуратно стряпают?
— Аккуратно. Дым прямой. Ветра нет.
— Слышимость?
— Вчера слышал. Сегодня… — Зуев на секунду замолчал и медленно опустил трубу с глаза. — Сегодня у них тихо, ваше высокоблагородие. С полудня ни одного раза.
В амбразуру было видно, что ему было видно: серая, низкая, утоптанная мерзлота нейтральной полосы, дальше — тонкая чёрная полоса первого японского хода сообщения, ещё дальше — обратный скос с пятнышком от свежей лопаты, белый горизонт. Ни цепи перебежками, ни вспышки от затвора, ни беглой пристрелки; даже птиц над нейтральной полосой не было — кормить их в декабре стало некому.
Волков взял трубу без слова. Зуев подвинулся, освободив пол-аршина снега у амбразуры; правую щёку Волкова сразу прихватило мерзлотой, в окуляр пошёл ровный круг с тёмной чёрточкой обратного хода сообщения и поверх него — собственный выдох мелкой росой. Рукав шинели задел деревянный край щели; в правом боковом кармане твёрдо упёрлась в ребро привычная длинная металлическая часть отвёртки с потёртой до светлого деревянной рукоятью — рабочая, чистая, тонкая, лежащая там, где она лежала с того дня, когда её нечем стало возвращать. Волков чуть переменил положение и продолжал смотреть.
Японцы не шли, не выходили, не давали повода. Складка южного плеча лежала ровно. На двухсотой полосе перед ходом сообщения с южной стороны не было ни одного следа, ни старого, ни свежего; ту землю Ржевский обещал держать пристрелянной до Рождества и держал.
— Гильзу свечную поставил кто? — спросил Волков, не отрывая глаза от окуляра.
— Веригин из косой складки, ваше высокоблагородие. Старший. Сегодня.
— Хорошо.
Слово «хорошо» в этом окопе прозвучало так, как его и нужно было сказать в Сочельник: не одобрение, не разрешение, не благословение, а простое русское «пусть стоит».