Дальше пошло легче. Не потому, что мысль отстоялась за зиму, а потому, что мысль за зиму отстояла себя на отметке сорок три и теперь требовала от него только перевода в форму, на которую её можно посмотреть со стороны. Он писал не о том, когда придут, — он писал о том, как держать. О минных полях, поставленных не сплошным ковром, а двумя коридорами, оставленными для своих, и о том, что коридоры должны знать только два человека на батальон. О проволоке, поставленной не одним рядом, а двумя — одним толстым у самого бруствера, вторым тонким, на двадцать шагов впереди, чтобы наступающий, споткнувшийся о тонкий, имел время быть отмечен пулей до того, как дойдёт до толстого. О пулемётных колпаках под слоем грунта — и о том, что один колпак, пристрелянный по сектору, стоит трёх не пристрелянных. О батарее с обратного ската, работающей не по площадям, а по узким полосам впереди линии, и о том, что наблюдатель должен лежать не в окопе батареи, а в окопе пехоты, и связь от него к командиру батареи должна быть собственная, не общая.
К третьему часу он остановился на пункте о резерве. Резерв в воронке — особая вещь. В обычной обороне резерв стоит позади и подбрасывается к слабому месту. В воронке у тебя нет позади — у тебя есть бок: один фланг тонок, другой плотен, и резерв в воронке — это не сорок штыков на телеге, а одна полурота, которая сидит у обратного ската с лопатами и патронами в равных долях и знает, что её работа — не подкреплять, а отыгрывать назад уже потерянное. Не отдать первую линию слишком быстро. Эту мысль он написал не словом «первая», а словом «передняя»: передняя линия не имеет статуса главной и не требует объяснять начальству, почему её отдали, — её отдают, чтобы вторая держалась дольше.
Он закончил к четырём с половиной, на двенадцати пунктах. Подсчитал слова — около четырёхсот. Перечитал. Внизу, под двенадцатым пунктом, поставил короткую приписку, которую сначала стер, а потом восстановил: «Прибавлять пункты считаю нужным только после личного осмотра позиции. Штабс-капитан Волков, 25-го В.-Сиб. стр. п.». Подписал. Сложил вдвое, не вчетверо, чтобы лист в кармане не ломался по углам. Положил в нагрудный карман кителя, рядом с мартовским наброском Рашевского.
Лампу он не задул. Он сидел ещё четверть часа, глядя на пустой стол, и думал не о написанном, а о том, что бумагу эту в кармане он будет нести один день — до субботы, когда поедет в город по плановой служебной отсылке, — а потом она перейдёт из его кармана в карман генерала; и то, что она в чужом кармане прошагает к командующему укреплённым районом, было для него важнее любой дальнейшей её судьбы. Стена постоит. До мая. Эту меру он повторил один раз, ровно, без поклона. И задул лампу.
* * *
К Тюренчену во второй половине апреля русская позиция Восточного отряда вышла такой, какой её не выводят на бумаге даже самые недобросовестные начальники штабов, — растянутой по правому берегу Ялу почти на двадцать вёрст, с тремя слабыми точками опоры на господствующих высотах, с пехотой, стоявшей в две линии без укрытий выше пояса, и с артиллерией, выставленной открыто, на гребнях: закрытые позиции в этой армии в эту весну считались предметом дискуссии, а не правилом.
Поручик Васильев — двадцати трёх лет, выпуск девяносто девятого, левый фланг 11-го В.-Сиб. стр. полка, командир полуроты — встретил утро восемнадцатого апреля у бруствера высотой в полтора аршина, который ему накануне велели нарастить ещё на полштыка и не наростили: лопат в полуроте было одиннадцать на пятьдесят два штыка, а тащить шанцевый инструмент с перевала к утру никто не успел. Он стоял, опершись руками о холодную землю, и смотрел вниз, на плёс реки, где под низким стеклом тумана уже двигались — ровно и медленно, как двигают по карте флажки, — тёмные пятна японских колонн.
Он знал, что на левом фланге его полк прикрывает броды, и что бродов на эти двадцать вёрст три, и что японцы на их участок выйдут не у первого и не у второго, а у третьего, который он сам пять дней назад на разведке нашёл. Он не знал — да и никто в Восточном отряде в это утро не знал в точном значении, — что японская артиллерия, растянутая по противоположному берегу, превышает русскую почти втрое и пристреляна по русским ротам ещё с прошлой недели: японские наблюдатели сидели на этом берегу днём, в крестьянских ватниках, и считали стволы.
Первый японский залп пришёл в семь тридцать. Васильев ещё успел подумать, что это пристрелка, — и в эту мысль ударил второй залп, и третий, и четвёртый, и стало понятно, что пристрелка кончилась вчера. Шрапнель ложилась плотно: над бруствером, над рощей, над дорогой к перевалу, по которой должны были подойти запасные роты и не подошли: дорога эта была у японцев на той же карте, что и броды.
Полк начал отходить около десяти. Отход был бы организованным, если бы между линиями оставались резервы; но резервов не было: общий резерв Восточного отряда по решению штаба остался в Фынхуанчене, в сорока вёрстах к тылу. Васильев получил по цепи короткое: «Левый фланг — на высоту двести три». Высоты двести три на их участке не было: была высота двести двадцать один и высота сто восемьдесят девять, между ними — седловина, простреливаемая с противоположного берега. Он повёл полуроту по седловине; других путей не оставалось, и на полпути потерял четырнадцать человек одной шрапнелью, легшей точно поперёк колонны.
К полудню Восточный отряд был сбит с правого берега на трёх участках одновременно. Его командующий, генерал-лейтенант Засулич, человек немолодой и исполнительный, делал в этот день, по точному смыслу слова, всё, что мог делать командующий, у которого в три раза меньше пушек, в полтора — пехоты, и приказ, написанный за неделю до этого боя людьми, ничего не знавшими о соотношении сил на бродах: он ставил батареи туда, куда их можно было поставить, переводил полки из одной невозможной точки в другую, посылал к Куропаткину донесения, которые доходили с опозданием в часы, и к концу дня вывел из боя то, что можно было вывести, потеряв около двух тысяч человек убитыми, ранеными и пленными и почти всю артиллерию, которая стояла на гребнях.
Васильев пришёл к ночи в маленькую деревушку в десяти верстах от берега, без шапки, с чужой винтовкой в руке вместо своей, и сел на ступеньку чужой фанзы, и долго не мог понять, что у него болит на левом боку, пока не сообразил, что за поясом нет шашки. Шашку он потерял на седловине, на втором заходе шрапнели. В полуроте оставалось двадцать восемь человек. Он сидел и смотрел на двор, по которому проходили чужие солдаты — тоже без шапок, тоже с чужими винтовками, — и думал не о Засуличе, не о Куропаткине, не о японцах и не о своей шашке, а о тех одиннадцати лопатах на пятьдесят два штыка, которыми им было велено нарастить бруствер. Если бы было двадцать. Эта простая мерка, появившаяся у него в голове только сейчас, ночью, после боя, — мерка, которой утром у него не было, — и была, по сути, единственным итогом его восемнадцатого апреля.
* * *
Известие в Артуре пришло не в одну минуту и не одной телеграммой. К двадцатому апреля в штабе укреплённого района знали, что на Ялу был бой и что бой проигран; к двадцать второму — что Восточный отряд отошёл к Фынхуанчену; к двадцать пятому — что потери составляют около двух тысяч человек, и что японская 1-я армия Куроки переправилась через Ялу всем составом и движется на запад. Эти три цифры — день, место, число — лежали в военной переписке крепости отдельными слоями, как пыль ложится на стол: первой пришла дата, потом место, потом потери.
Волкова вызвали в штаб дивизии в четверг двадцать второго, в одиннадцать утра. Прапорщик Михеев, привезший записку, не стал передавать её на отметке сорок три, а спустился к обозу, дождался, когда Волков сам спустится с гребня, и передал лично. В записке было четыре слова: «Прошу к одиннадцати. К.» Волков успел переодеться в чистый китель, проверить, на месте ли в кармане сложенная вдвое страница и мартовский набросок Рашевского, и в десять сорок пять стоял в передней штаба дивизии, у той самой скамейки, на которой полгода назад просидел двадцать минут, считая доски. Дежурный поручик с тёмными подстриженными усиками — тот же, не сменившийся, — узнал и не подал виду, что узнал; пропустил по короткому списку, посадил.