Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В среду седьмого апреля, к девяти часам утра, на гребень со стороны обратного ската поднялся прапорщик-вестовой Михеев — один, без сопровождения, с пакетом в кожаной папке под локтем, — и Волков увидел его за полверсты, узнал по знакомой посадке, и понял, что разговор о батарее Ржевского придётся вести сегодня, хотя по календарю Волков откладывал его до четверга. Это было правильное чувство: служебное предписание, которое лежит в землянке невыполненным дольше суток, начинает портить и землянку, и предписание.

Михеев передал пакет, отдал честь, не задержавшись ни лишней секунды, и ушёл обратно тем же путём; в пакете оказалась не бумага из штаба дивизии, а короткое личное письмо Ржевского, написанное в обычной его сбивчивой манере, — две страницы, исправленные в трёх местах, из которых становилось понятно, что Ржевский из своих негромких источников уже знает: батарея понадобится не здесь.

«Я, собственно, не хотел бы сваливать на Вас и не свалю, — писал Ржевский, — но Вы лучше меня поймёте, для чего у меня сегодня в кармане строчка из приказа, которого я ещё не получал; она пришла раньше его, и я бы предпочёл, чтобы Вы её прочитали в одной комнате со мной, а не в землянке через прапорщика. У нас в Рязанской говорят: что пришло — то и съедено, но я в данном случае ещё не съел, поэтому если Вам не сделает большой беспорядок принять меня сегодня к четырём, я сам приеду. Берегите своих, как обычно. Ф. Ржевский».

В четыре Ржевский приехал верхом, один; снял фуражку у входа в землянку, машинально провёл ладонью по соломенным жидким усам, как делал всегда, когда боялся не подобрать слова, и сел на табурет у полевого стола в ту неудобную для длинных ног позу, к которой Волков привык за зиму, — колени выше стола, локти на коленях, ладонь под подбородком.

— Я Вам, штабс-капитан, скажу прямо, — начал Ржевский, и тут же осёкся: рязанская поговорка, готовая выскочить, ушла обратно. — То есть… скажу не прямо. Скажу как умею. Батарея у меня уйдёт от Вас.

— Уйдёт, — сказал Волков ровно.

— Куда?

— На перешеек.

Ржевский помолчал, глядя не на Волкова, а на жестяную кружку, лежавшую у края стола поверх стопки бумаг как пресс-папье, — он эту кружку видел уже пятый или шестой раз и к ней привык, как привыкают к чужой собаке, всегда лежащей у того же угла стола. Потом поднял глаза.

— Распоряжения у меня на руках нет.

— Будет, — сказал Волков. — На словах его превосходительство сказал двадцать девятого. Бумагу составит инженерная часть, не я.

— А я тогда зачем у Вас?

— Чтобы Вы знали раньше бумаги.

Ржевский кивнул, опустил голову, провёл пальцем по краю стола, и тут впервые за всю их совместную зиму у него на лице проступило не сбивчивое и не ученически благодарное, а тихое и взрослое выражение человека, которого только что коротко поставили в известность, что театр его работы переезжает, — и переезжает не потому, что им так удобно, а потому, что туда, по новому маршруту, должен прийти артиллерийский огонь, и без него туда никто не выживет.

— У меня телефонная пара дотянулась до батареи только в субботу, — сказал он. — Я её ещё не успел проверить под нагрузкой.

— Проверим завтра, — сказал Волков. — Утром, по моей роте. Полчаса. Без расчётной стрельбы — на голос.

— Понял, — сказал Ржевский тем коротким способом, которым с зимы его выучил говорить Рашевский. И, помолчав: — У нас в Рязанской говорят… — Снова осёкся. — Простите. Не к месту.

— К месту, — сказал Волков. — Только Вы потом сами договорите. После проверки.

Ржевский ушёл к восьми, простившись на обратном скате коротким кивком; и Волков остался у входа в землянку, считая в уме не часы, оставшиеся до утренней проверки, а недели — до того дня, когда не он, а Ржевский поведёт батарею с обратного ската отметки сорок три через стык 7-й и 4-й дивизий, к узкому перешейку, который ещё оставался на карте именем, не звучавшим в военной переписке. Маршрут. Слово стояло в голове ровно, без подчёркивания. Маршрут уходил с этого ската. Часть маршрута уходила без него.

В пятницу девятого апреля Лыков вернулся в строй полностью, без ограничений по нагрузке: фельдшер на полковом пункте, с которым он провёл четыре дня после обвала, отпустил его в роту с короткой запиской «к работе годен», и Лыков, переступив порог землянки на обратном скате с этой запиской в руке, посмотрел на Волкова не виновато и не торжественно, а тем особенным крестьянским взглядом, каким смотрят, когда возвращаются от хозяина не с пустыми руками, а с маленьким обещанием больше не оступаться.

— В строю, ваше благородие, — сказал Огнев, стоявший рядом, — по делу.

— По делу, — повторил Волков; и эта пара слов с понедельника первого марта, когда так же стоял у землянки Самсонов со снятой перевязью, превратилась в закрытую формулу роты, на которой держался переход из лазарета в работу — без причитаний, без объяснений, без вины.

Лыков пошёл с Огневым к третьей ячейке левого фланга, где после мартовского обвала бруствер восстанавливали на четверть штыка ниже, и где теперь, в апрельской оттепели, эту четверть пришлось проверять заново; и Волков, провожая их взглядом, поймал себя на простой и нестыдной мысли о том, что рота за зиму научилась возвращать своих в строй так же ровно, как раньше училась их в строй ставить, — и что этого ему до зимы никто не объяснял: ни в книжках обзоров, ни в собственном армейском опыте, ни в разговорах с Кондратенко.

К полудню по дороге со стороны обратного ската поднялся в гору обоз с маршевой командой — сорок один нижний чин, прибывший по штатному расписанию военного времени из запасного батальона; пожилой унтер-офицер при них, фамилию которого Огнев услышал и сразу запомнил, привёл их в порядок у разводящей черты и доложил Волкову коротко: «Пополнение, ваше благородие, — сорок один штык, по списку годен». Волков обошёл строй, не задерживаясь, увидел три-четыре лица, которые на маршевых командах попадаются всегда, — слишком молодые или слишком уставшие, — и сказал Огневу одно: «Распорядись. По-нашему».

«По-нашему» с зимы означало распределение по огневым тройкам не по росту и не по призывному возрасту, а по тому, как стрелок ставит ногу, когда ему велят встать к стенке; и Огнев распределил их к вечеру, и к вечеру же пришёл к землянке доложить, что среди сорока одного семнадцать — ни разу не стреляли из мосинки, а четверо — не служили в строю вообще: были взяты со склада и из конюшни. Волков выслушал и сказал: «Семнадцать — на правый фланг к Самсонову. Четверо — на работу с проволокой, в строй пока не ставить». Огнев кивнул. И, помолчав: «Я бы их не пустил в дозор раньше Покрова». — «Покров уже был, — сказал Волков. — В апреле другой счёт».

Страницу о перешейке Волков начал писать в ночь с понедельника на вторник двенадцатого апреля, когда на обратном скате подморозило к двум часам и слышимость в землянке стала такой, что лопата на правом фланге, переложенная не на ту сторону, доходила до уха через дощатую дверь яснее, чем шаги Семёна по ступенькам.

Он сел к полевому столу, положил перед собой два листа расходной бумаги, выровнял лампу, проверил карандаш — тот самый, который Рашевский в марте отдал ему вместе с наброском, — и поверх первого листа, разглаживая его ладонью, разложил тот мартовский набросок: сектор, бруствер, полукруглая крыша с двумя амбразурами. Бумага была измятой по краю, потёртой в углу, потемневшей от тепла его руки, — Волков всю зиму носил её в кармане шинели, как носят не служебный документ, а объект, в существовании которого нужно регулярно убеждаться.

Он не стал переписывать набросок. Он положил его слева от себя, как кладут перед собой план чужой работы, к которой сам присоединяешься, и начал писать справа.

Заголовка не было: страница, по слову Кондратенко, должна была лечь не на стол начальника, а в карман; в карман не кладут бумаг с заголовком. Он начал с одной фразы, которую переписал три раза, прежде чем оставить: «Если перешеек придётся держать одной ротой с приданной батареей, держать его надо не как линию, а как воронку».

27
{"b":"970489","o":1}