— Вы знаете, Морозов… То, что вы сейчас нагородили — это ересь. Формализм чистой воды. Если бы здесь сидел кто-то из парткома, вас бы обвинили в преклонении перед Западом и исключили к чертовой матери.
Аудитория выдохнула. Вася Пряников злорадно ухмыльнулся.
— Но, — Штерн поднял палец, — это чертовски интересная ересь.
Он развернулся к залу.
— Вы слышали, олухи? Он не просто бубнит текст. Он его препарирует. Он слышит структуру. Пряников, вы поняли, почему ваша телега не едет? Потому что у вас нет колес, одни кочки! А у Морозова… у него есть двигатель. Странный, неправильный, работающий на каком-то чуждом топливе, но двигатель.
Штерн вернулся к кафедре, взял журнал.
— Садитесь, Морозов. Стихи ваши по-прежнему, подозреваю, дрянь, но как теоретик вы меня… развлекли. Четыре.
— Почему четыре? — вырвалось у Макса.
— Потому что «драйв», юноша, оставьте для танцплощадки. А здесь — храм словесности. И здесь говорят «экпрессия».
Макс кивнул, сдерживая улыбку, и пошел на место. Он чувствовал спиной взгляды. Они изменились. В них больше не было равнодушия. Было удивление, зависть, страх.
Проходя мимо ряда, где сидел Златоустов, он замедлил шаг. Аркадий смотрел прямо перед собой, нервно крутя в пальцах дорогую авторучку «Parker».
— Щелчок затвора, Аркадий, — шепнул Макс, не останавливаясь. — Не пропусти.
Он плюхнулся на скамью рядом с Петей Трактором. Тот отодвинулся, глядя на соседа с суеверным ужасом.
— Ты чего, Севка? — прошептал он. — Ты же Штерна уел. Он же никого не хвалит. Ты где про эти «бочки» вычитал?
— В Большой Советской Энциклопедии, — ответил Макс, доставая платок и вытирая испачканные мелом пальцы. — Том «Ритм и наказание».
Штерн постучал указкой по столу, призывая к тишине.
— Следующий! Златоустов. Прошу. Покажите нам, как надо. Или как не надо.
Аркадий встал, одергивая пиджак. Но уверенности в его движениях поубавилось. Он бросил быстрый, злой взгляд на Макса и пошел к доске.
Макс откинулся на спинку скамьи, скрестив руки на груди. Экзамен сдан. Теория доказана. Теперь оставалось самое сложное — практика. Найти тех, кто сможет сыграть этот ритм вместе с ним.
Лестничный пролет между вторым и третьим этажом Литинститута называли «Газенваген». Здесь можно было топор вешать, и он висел бы, покачиваясь в сизых клубах дыма, как маятник Фуко. Курили все: студенты, аспиранты, даже некоторые преподаватели, забегавшие стрельнуть сигаретку у молодежи.
Здесь, в этом едком тумане, пахнущем болгарским «Опалом», ядреным «Беломором» и кислым портвейном, решались судьбы отечественной словесности. Здесь назначали свидания, читали запрещенного Набокова, переписанного от руки, и, конечно, перемывали кости.
Макс толкнул тяжелую дверь и окунулся в гул голосов.
Разговор стих. Не весь, конечно, — дальние углы продолжали гудеть, — но ближайший круг, человек десять, замолчал. Десятки глаз уставились на него сквозь дымовую завесу.
Взгляды были разные. Кто-то смотрел с насмешкой: мол, иди сюда, теоретик хренов. Кто-то — с опаской. Слух о том, что Морозов «уел» самого Штерна, уже успел облететь этажи со скоростью лесного пожара.
— А вот и наш Маяковский! — раздался ехидный голос из угла, где тусовалась компания прозаиков. — Сева, говорят, ты теперь ритмы считаешь? А стихи когда писать начнешь?
— Когда вы писать научитесь, а не бумагу марать, — спокойно бросил Макс, доставая из кармана пачку «Примы».
Это была дешевая бравада, но она сработала. Прозаики загоготали, оценив отбрив.
Макс прислонился к подоконнику, покрытому слоем пепла и надписями вроде «Кафка — дурак» и «Света с филфака — богиня». Достал сигарету, покрутил в пальцах. Курить не хотелось — организм Севы плохо переносил табак, но ритуал требовал участия.
Дверь снова распахнулась.
На площадку ввалилась свита Златоустова. Сам Аркадий шел в центре, расстегнув пиджак и ослабив узел галстука — образ «уставшего гения» был отработан до мелочей. Он был зол. Разговор у доски, где Макс посоветовал ему «не пропустить щелчок затвора», явно задел его за живое. А последовавший за этим разбор его, Аркадиных, стихов Штерном (который, к слову, поставил тройку, назвав метафоры «сахарной ватой») лишь подлил масла в огонь.
Аркадий увидел Макса сразу. Толпа инстинктивно раздвинулась, образуя коридор. Это была сцена, и Златоустов, как опытный актер, не мог упустить момент.
— Морозов, — голос Аркадия прогремел на весь пролет. — Стоишь? Дымишь?
Он подошел вплотную. От него пахло дорогим табаком и коньяком — видимо, успел заскочить в буфет ЦДЛ залить горечь поражения.
— Стою. Курю. Законом не запрещено.
— Ты сегодня много наговорил, — Аркадий навис над ним, используя преимущество в росте и массе. — «Синкопы», «драйв», «атака звука»… Умные слова выучил. Только вот загвоздка, Севка. Поэт — это не тот, кто знает, как устроен двигатель. Поэт — это тот, кто летит. А ты — механик. Ты копаешься в мазуте, разбираешь чужие строки, потому что своих нет. Ты пустой.
Свита одобрительно загудела.
— Верно, Аркаша!
— Теоретик сухой!
— Пусть покажет, что написал!
Аркадий, почувствовав поддержку, расправил плечи.
— Ну давай, Морозов. Удиви нас. Не разбором Маяковского, а своим. Прочти что-нибудь. Или ты только у доски смелый, когда профессор спину прикрывает? Здесь Штерна нет. Здесь народ. А народ фальшь чует.
Макс медленно убрал незажженную сигарету обратно в пачку. Достал зажигалку.
Это был трофейный бензиновый агрегат, купленный у того же фарцовщика Жоры — тяжелый, латунный, с характерным звонким щелчком крышки.
Он не стал оправдываться. Не стал читать лирику про любовь или город.
В двадцать четвертом году, когда тебя вызывали на баттл, ты не читал сонеты. Ты бил в ответ.
— Хочешь послушать? — тихо спросил Макс. — Хорошо. Только слушай внимательно. Второго дубля не будет.
Он поднял зажигалку.
*Чик.* Крышка откинулась. Звонкий металлический звук ударился о кафельные стены.
*Клац.* Крышка захлопнулась.
*Чик-клац. Чик-клац.*
Простой, гипнотический ритм. Медленный. Тяжелый. Как шаги Командора.
Разговоры в курилке стихли. Слышно было только дыхание десятков людей и этот металлический метроном.
Макс смотрел прямо в глаза Аркадию. Тот хотел что-то сказать, сбить настрой, но ритм уже захватил пространство.
Макс начал читать. Не громко, не с пафосом, а вполголоса, попадая в такт щелчкам зажигалки.
> *Ты блестишь, как пятак, что надраили мелом,*
> *Ты стоишь в пиджаке, ослепительно белом.*
> *Голос ставишь на «низах», чтоб дрожали стаканы,*
> *Только мысли твои — это просто платаны.*
> *Шум листвы, шелест фраз, пустота в сердцевине,*
> *Ты мечтаешь, Аркадий, о чине и вине.*
*Чик-клац. Чик-клац.*
Аркадий открыл рот, лицо его пошло красными пятнами. Это было неслыханно. Это была эпиграмма, но поданная как пощечина.
> *Ты кричишь про завод, но не видел станка,*
> *Твоя рифма, дружок, — словно пуля у виска,*