Толик вступил с битом. Жестяная банка, усиленная электроникой, выдала резкий, пронзительный *Ц-с-с*, а удар по книге прозвучал как глухой выстрел в живот.
Гриша добавил басовую линию — вязкую, тягучую, с оттяжкой. Пол под ногами гостей завибрировал.
Макс начал читать.
Он не пел. Он выплевывал слова в ритм, ломая привычную мелодику стиха.
> *Не каждый умеет петь,*
> *Не каждому дано яблоком*
> *Падать к чужим ногам.*
Это было агрессивно. Это было грязно. Это было совершенно не по-советски.
Ламповый усилитель, работающий на пределе, искажал голос, добавляя ему металлического скрежета. Это звучало как трансляция из горящего танка.
Жан в джинсовом костюме выронил сигарету. Девица с прической вжалась в подоконник, закрыв уши руками, но не могла отвести взгляд.
Это был шок. Культурный нокдаун.
Они привыкли к бардам, к намекам, к фиге в кармане. А здесь фигу достали и ткнули ею прямо в лицо.
> *Вот оно, мое сердце, беги и слушай!*
> *Разве можно его не любить⁈*
На припеве группа разогналась. Макс включил «квакушку» (еще одна самоделка Виталика, управляемая ногой), и гитара завыла: *Уа-уа-уа!*
Гриша, поймав кураж, начал слэповать, дергая струны так, что они били о гриф с пулеметным треском. Толик превратился в размытое пятно — его карандаши крошили обложки энциклопедий, выбивая бешеный ритм.
В комнате стало жарко. Лампы ЛОМО грели воздух, запах канифоли смешался с запахом дорогих духов, создавая удушливую, пьянящую смесь.
Зрители больше не смеялись. Они были загипнотизированы. Энергия, прущая со сцены (из угла), ломала их защиту, их цинизм. Нога Жана начала дергаться в такт. Бородатый художник забыл про вино и смотрел на Макса, открыв рот.
Финальный аккорд.
Макс выжал из гитары последний визг фидбэка, позволил ему повисеть в воздухе секунду, терзая барабанные перепонки, и резко оборвал звук.
Тишина.
Звенящая, оглушительная тишина. Слышно только тяжелое дыхание музыкантов и гул остывающего усилителя.
Секунда. Две. Три.
Никто не хлопал. Люди сидели, оглушенные, пытаясь осознать, что это сейчас было. Галлюцинация? Теракт? Или искусство?
Первой захлопала Лиля. Медленно, гулко.
За ней — Жан. Он вскочил с кресла, опрокинув бокал.
— Брависсимо! — заорал он. — Это… Это фирма! Это же «Led Zeppelin», только по-русски!
И комнату прорвало.
Аплодисменты были не вежливыми, а неистовыми. Люди кричали, свистели. Кто-то лез обниматься.
— Как вы это делаете⁈
— Откуда звук⁈
— Есенин — рокер! Я знал!
Макс вытер пот со лба. Руки дрожали, но это была приятная дрожь. Сработало. «Испорченная» публика приняла вакцину.
Гриша стоял, гордо опираясь на бас, и принимал комплименты от дам, как должное. Толик протирал очки, пытаясь спрятаться за стопкой книг, но его уже хлопали по плечу, предлагая выпить.
Сквозь толпу к Максу пробился человек.
Высокий, седой, в вельветовом пиджаке, с лицом библейского пророка. В руках — трубка.
Толпа почтительно расступалась перед ним.
Макс узнал его. Не по фотографиям из учебников, а по портретам в ЦДЛ. Это был Мэтр. Один из тех шестидесятников, чьи стихи собирали стадионы. Голос эпохи.
Мэтр остановился напротив Макса. Окинул взглядом его самодельную гитару, дымящийся усилитель, мыльницу на полу.
— Интересно, — произнес он. Голос был глубоким, рокочущим. — Шумно. Грязно. Нагло.
Он затянулся трубкой, выпустив облако ароматного дыма.
— Мы в свое время орали на площади без микрофонов. Вы орете в розетку. Но нерв… нерв тот же.
Мэтр подошел ближе, наклонился к уху Макса.
— Юноша, это либо гениально, либо вам за это дадут срок за хулиганство. Грань тонкая.
— Мы постараемся балансировать, — ответил Макс, глядя прямо в глаза живому классику.
— Балансируйте. Но помните: канатоходцы долго не живут. Зато как падают… красиво.
Мэтр похлопал его по плечу и двинулся к выходу, оставив после себя шлейф дорогого табака и ощущение благословения.
К Максу подбежала Лена. Глаза её сияли ярче ламп усилителя.
— Ты видел? Видел, кто это был⁈ Он сказал, что это гениально!
— Он сказал, что нас могут посадить, — усмехнулся Макс, отключая шнур. — Но это одно и то же.
Он посмотрел на свою команду. Гриша уже разливал кому-то портвейн. Толик объяснял бородатому художнику принципы полиритмии на примере кубизма.
Они прошли боевое крещение. Они взяли этот бастион.
Теперь о них заговорят. Слухи поползут по кухням, по курилкам, по мастерским.
«Синкопа» родилась.
Но Макс знал: это только начало. Квартирник — это песочница. Впереди был настоящий враг — Система. И у Системы усилители были помощнее, чем старый ЛОМО.
— Сворачиваемся, — скомандовал он, чувствуя, как адреналин сменяется свинцовой усталостью. — Завтра репетиция. У нас всего одна песня. А нужен альбом.
За окном высотки горели рубиновые звезды Кремля. Они смотрели на город строго и холодно. Но в одном окне на Котельнической набережной сегодня зажегся огонь другого цвета.
Огонь электрического сопротивления.
Глава 5
Кабинет ректора Литинститута напоминал саркофаг, обитый дубовыми панелями. Воздух здесь был спрессован десятилетиями бюрократии, пахло ковровой пылью, остывшим чаем и страхом отчисленных студентов. С портрета на стене Владимир Ильич Ленин прищуренно наблюдал за происходящим, словно пытаясь понять: это уже коммунизм или всё ещё переходный период?
Макс стоял на красной ковровой дорожке. Руки по швам, взгляд прямой, но почтительный. В теле Севы Морозова предательски дрожала какая-то жилка под коленом, но разум продюсера из двадцать первого века держал оборону железно.
Напротив, за массивным столом, крытым зеленым сукном, восседал ректор — грузный человек с лицом уставшего бульдога. Справа от него, как верный цепной пес, примостился Аркадий Златоустов. Слева, листая папку с бумагами, сидел Семен Ильич, комсорг, с выражением кислой капусты на лице.
— Итак, Морозов, — голос ректора звучал глухо, как из бочки. — Доигрались. В прямом и переносном смысле. Товарищ Златоустов докладывает о вопиющих фактах.
Аркадий встрепенулся. Его час настал. Он пригладил напомаженные волосы и начал, чеканя каждое слово:
— Сергей Петрович, это не просто факты. Это сигнал SOS. В субботу, на квартире гражданки Брик, группой лиц под руководством Морозова было устроено сборище. Спиртное, сомнительные личности, а главное — музыка. Это была не советская эстрада и не классика. Это была какофония. Дикие ритмы, искаженный звук, крики. Натуральная психоделика, заимствованная у идеологических врагов. И самое страшное — они глумились над Есениным. Читали великого русского поэта под… под негритянский джаз!
Ректор поморщился. Слово «джаз» в семьдесят первом году уже не было ругательным, но в сочетании с «негритянский» и «глумление» звучало как приговор.
— Глумились, говоришь? — ректор перевел тяжелый взгляд на Макса. — Что скажете, подсудимый? Есенин вам чем не угодил?
Макс сделал глубокий вдох. Сейчас решалось всё. Оправдываться было нельзя — сожрут. Нужно было атаковать, но так, чтобы это выглядело как защита социалистических ценностей.