— Она нас не убьет, — сказал он, и в голосе его слышалась счастливая улыбка. — Она нас теперь бояться будет.
— Что это было? — спросил Толик из темноты. — По осциллограмме это был прямоугольный импульс. Жесткое ограничение. Клиппинг. Но… по ощущениям…
— Что по ощущениям, Толик?
— По ощущениям… как будто меня ударило током. Но мне понравилось.
Виталик чиркнул спичкой. Огонек осветил его испуганное, но восторженное лицо.
— Слушай, Морозов… — прошептал он, глядя на остывающего монстра ЛОМО. — А ведь это звучало. Грязно, страшно… но круто. Как будто трактор полетел в космос.
— Это называется «овердрайв», Виталик. Перегрузка. Мы только что изобрели советский рок-н-ролл.
В коридоре послышались крики: «Света нет!», «Кто там балуется⁈», «Где комендант⁈».
— Валим, — скомандовал Макс. — Аппарат накрывай ветошью. Мы тут ни при чем. Мы просто… паяли приемник.
Они засуетились, пряча улики. Но главное было сделано.
Голос был найден. Теперь у них были зубы.
И когда Макс выйдет с этим звуком на сцену, мир уже не сможет сделать вид, что ничего не слышит.
Франкенштейн ожил. И он хотел петь.
Подвал изменился. Раньше он был пыльным склепом, где умирали старые парты и подшивки газет. Теперь он превратился в машинное отделение. В центре, на постаменте из кирпичей, гудел, как трансформаторная будка, усилитель ЛОМО. Его лампы светились зловещим оранжевым светом, наполняя сырой воздух запахом раскаленного металла и электричества.
Самодельные колонки — ящики из-под посылок с врезанными в них «кинаповскими» динамиками — дрожали от напряжения, даже когда никто не играл. Система «дышала». Фон переменного тока в пятьдесят герц висел в воздухе плотным, низким гулом, от которого вибрировала диафрагма.
Гриша сидел на стуле, обнимая свою болгарскую электрогитару «Орфей». Вид у него был скептический. Он привык к чистому, рафинированному звуку ресторанной аппаратуры, а этот монстр, собранный из мусора и палок, вызывал у него профессиональное недоверие.
— Убери фон, студент, — проворчал он, крутя ручку тона. — У меня от этого зудения пломбы выпадают. Это не аппарат, это электрический стул.
— Это не фон, Гриша. Это саспенс. Напряжение перед прыжком, — Макс стоял у микрофонной стойки (швабра, примотанная скотчем к стулу, с подвешенным капсюлем ДЭМ-4 м).
На его шее висела «ленинградка», теперь опутанная проводами и изолентой. Под ногой лежала пластмассовая мыльница — педаль фузза.
— Прыжком куда? В психушку? — Гриша дернул струну. Звук из колонок вылетел сухой, картонный. Без обработки «Орфей» звучал плоско. — Ну и что мы играем на этом металлоломе? Я предлагаю «Summertime». Гершвин. Благородно, проверено.
— Гершвина играют в каждом кабаке, — отрезал Макс. — А мы не кабак. Мы — голос улиц.
— Каких улиц? — хмыкнул басист. — Улицы Строителей?
— Улиц, на которых бьют фонари. Нам нужно что-то русское. Корневое. Но сыгранное так, как будто мы в Детройте.
Макс порылся в памяти Севы Морозова. Ему нужен был текст. Мощный, ритмичный, злой. Не про партию, не про любовь-морковь, а про экзистенциальную тоску русского человека.
Пазл сложился мгновенно.
— Есенин.
Гриша закатил глаза так, что остались одни белки.
— Опять… Березки, клены, «отговорила роща золотая»? Студент, я это играл на свадьбах тысячу раз. Пьяные слезы под баян. Ты хочешь играть романсы через фузз?
— Сергей Александрович Есенин был не нытиком, Гриша. Он был первым русским панком. Он кабаки разносил, с властью ссорился и жил на разрыв аорты. Мы вернем ему яйца.
Макс повернулся к Толику. Математик сидел за своей «установкой», готовый к вычислениям.
— Толик, забудь про вальс. Забудь про три четверти. Мне нужен тяжелый бит. Прямой, как рельса. Темп — девяносто. Но с оттяжкой. Представь, что ты забиваешь сваи. *Бум-Клэк. Бум-Бум-Клэк.*
Толик кивнул. Поправил очки.
Удар.
*БУМ.*
Жестяная банка и фанерный ящик, озвученные микрофоном, дали неожиданно плотный, «гаражный» звук. Гулкий, сырой.
*КЛЭК.*
Это был звук удара хлыста.
Ритм пошел. Он был вязким, тяжелым.
Макс нажал ногой на мыльницу.
Включился фузз.
Он ударил по струнам.
*ДЖ-Ж-Ж-Ж-А-А-Х!*
Гриша вздрогнул. Звук был грязным, шершавым, как наждачная бумага. Он заполнял собой все пространство, резонировал в груди. Это была не акустика. Это был рев зверя.
Макс начал играть рифф. Простой, на трех нотах, но агрессивный, нисходящий.
*Та-да-да-дам… Та-да-да-дам…*
— Гриша, вступай! — крикнул он сквозь шум. — Играй в унисон со мной! Жестко! Медиатором!
Басист колебался секунду. Его джазовая натура сопротивлялась этой примитивной агрессии. Но ритм Толика гипнотизировал, а рев гитары Макса требовал поддержки снизу.
Гриша ударил по струнам. Его бас зарычал, сливаясь с фуззом Макса в единый монолит.
Стена звука выросла до потолка.
Макс подошел к микрофону. Он не пел. Он читал. Низко, зло, чеканя каждое слово, как монету.
> *Мне осталась одна забава:*
> *Пальцы в рот — и веселый свист.*
> *Прокатилась дурная слава,*
> *Что похабник я и скандалист.*
Текст, знакомый каждому школьнику по хрестоматиям, вдруг сбросил с себя нафталин. Исчезла елейность. Осталась голая, злая правда.
Макс орал в дешевый микрофон, и мембрана захлебывалась от перегрузки, добавляя голосу металлического скрежета.
> *Ах! какая смешная потеря!*
> *Много в жизни смешных потерь.*
> *Стыдно мне, что я в бога верил.*
> *Горько мне, что не верю теперь.*
На припеве музыка взорвалась. Толик перешел на шестнадцатые доли по хай-хэту (банке из-под чая), создавая стену шума. Гриша начал играть слэпом, рвя струны.
Макс прыгал у микрофона. Его «ленинградка» выла, заводилась от фидбэка, создавая тот самый «воздух между нотами», но воздух этот был отравлен озоном и яростью.
> *Золотые, далекие дали!*
> *Все сжигает житейская мреть.*
> *И похабничал я и скандалил…*
> *Для того, чтобы ярче гореть!*
Последняя фраза прозвучала как выстрел.
Макс ударил по всем струнам и резко выключил громкость на гитаре.
Звук оборвался.
Осталось только тяжелое дыхание и звон в ушах. Лампы усилителя потрескивали, остывая.
Гриша сидел, опустив гитару на колени. Его лицо, обычно выражающее скуку или презрение, сейчас было растерянным. Он смотрел на Макса, как на человека, который только что на его глазах превратил воду в вино. Или в чистый спирт.
— Ты… — хрипло произнес басист. — Ты что с Есениным сделал, ирод?
— Я его оживил, — выдохнул Макс, вытирая пот со лба. — Скажи честно, Гриша. Качало?
Гриша медленно достал платок, промокнул лысину.
— Это не музыка, Севка. Это… драка. Кабацкая драка с применением арматуры.
— Но тебе понравилось.
Басист помолчал. Потом его губы тронула кривая усмешка.
— Знаешь… А ведь он бы одобрил. Серега-то. Он любил, когда громко. И когда страшно.
— Вот именно. Это не романс. Это русский блюз. Безнадежный и беспощадный.