— Громкая? — Балке удивленно приподнял бровь, и стекла его очков блеснули. — Разве голос правды не должен звучать громко, товарищ Леманский? Мы строим новый мир. Нам нужны гимны, а не шепот.
— Нам сейчас нужна исповедь, Эрих. — Владимир встал и подошел к окну. За стеклом, на фоне серого неба, рабочие тащили какие-то декорации, похожие на обломки античных колонн. — Посмотрите туда. Видите этих людей? Они устали от гимнов. Они двенадцать лет слушали марши и истерические речи по радио. Если мы сейчас начнем трубить им в уши новые лозунги, пусть даже трижды правильные, они просто закроются. Они оглохли, Эрих. Чтобы они нас услышали, нужно говорить тихо. Очень тихо.
Балке молчал. Он смотрел на спину русского режиссера с недоумением. Видимо, он ожидал увидеть комиссара от искусства, а встретил кого-то другого.
— И что вы предлагаете? — наконец спросил он. — Отказаться от классовой борьбы? Сделать фильм о… цветочках?
— Нет. Я предлагаю сменить героя. Пусть это будет не солдат-освободитель — солдаты сделали свое дело, они герои по определению, и это не требует доказательств. Пусть это будет… архитектор. Или музыкант. Человек, который пытается склеить свою жизнь из осколков. А советский солдат будет не на первом плане, а фоном. Добрым, надежным фоном. Тем, кто дает хлеб, кто дает свет, но не читает лекций.
— Это… рискованно, — медленно произнес Балке. — Комитет ждет героического эпоса.
— А мы дадим им человеческий эпос, — Владимир резко повернулся. — Поверьте мне. Я знаю, что делаю. Я хочу назвать фильм не Красный рассвет, а Берлинская симфония. Или просто Жизнь после. Мы покажем не подвиг в бою, а подвиг в быту. Подвиг женщины, которая стирает белье в ледяной воде Шпрее. Подвиг старика, который настраивает рояль среди руин, потому что расстроенный рояль для него страшнее голода.
Балке снял очки и начал протирать их клетчатым платком. Его лицо, лишенное защиты стекол, вдруг показалось усталым и беззащитным. В уголках глаз залегли тени — следы бессонных ночей и прожитых лет.
— Вы говорите странные вещи, товарищ Леманский. Вы говорите как буржуазный гуманист. Но… черт возьми… в этом есть правда. Я помню двадцатые годы. Я помню фильмы Пабста и Мурнау. Вы хотите вернуться к этому языку?
— Я хочу пойти дальше, — улыбнулся Владимир. — Я хочу соединить ваш реализм с нашей душой. Дайте мне шанс, Эрих. Давайте перепишем сценарий. Вместе. Прямо здесь, под этой лампой.
Балке долго смотрел на него, потом, словно принимая трудное решение, положил папку на стол и развязал тесемки.
— Хорошо. Но если нас расстреляют… то есть, я хотел сказать, если проект закроют, вина будет на вас.
— Договорились.
Следующие три дня превратились в марафон. Они работали по четырнадцать часов в сутки. Владимир, Эрих Балке, Рогов, который обеспечивал их едой и бесконечным чаем, и молодой Вернер, которого Владимир привлек как «голос поколения». Они спорили до хрипоты, дым от папирос висел в комнате плотным слоем, который приходилось разгонять, открывая форточку.
Балке цеплялся за каждую идеологическую формулировку, Владимир безжалостно вычеркивал пафосные монологи, заменяя их действием или тишиной.
— Не надо говорить: Мы построим новую Германию! — почти кричал Леманский, расхаживая по кабинету. — Пусть он просто поднимет кирпич, очистит его от раствора и молча положит в стену. Зритель не идиот, он поймет символ! Кино — это действие, а не радиопередача!
Степан, который все это время занимался техникой, иногда заходил в кабинет, с руками в смазке, с отверткой в кармане, слушал их споры, хмыкал и уходил обратно на склад. Для него, человека дела, эти словесные баталии казались странными, но он видел, как горят глаза друга, и понимал: рождается что-то важное.
К концу третьего дня сценарий изменился до неузнаваемости. Вместо плакатной агитки родилась история о трех людях: старом архитекторе, который ищет чертежи разрушенного собора; молодой женщине, потерявшей мужа и работающей на разборе завалов; и советском капитане, который помогает им не словами, а просто тем, что привозит пианино в уцелевший детский дом.
— Это… это сильно, — признал Балке, перечитывая финальную сцену. — Это очень по-немецки и очень по-русски одновременно. Вы знаете, Владимир, я, кажется, начинаю верить в ваш метод.
— Теперь нам нужна натура, — сказал Владимир, потирая уставшие глаза. — Бумага все стерпит, а пленка — нет. Завтра мы едем в город. Мне нужно увидеть дом архитектора.
Выезд на натуру назначили на раннее утро. Кортеж из двух машин — студийного «Опеля» и трофейного «Виллиса», который раздобыл вездесущий Рогов, — двинулся в сторону района Пренцлауэр-Берг. Этот район пострадал меньше центра, но и здесь война оставила свои чудовищные автографы. Целые кварталы стояли без стекол, с осыпавшейся штукатуркой, обнажающей красное нутро кирпича, словно с города содрали всё напускное
В первой машине ехали Владимир, Степан и оператор Краус. Старый немец, закутанный в объемное пальто, напоминал нахохлившуюся мудрую сову. Он молчал, лишь изредка указывая рукой направление костлявым пальцем.
— Нам нужен двор-колодец, — объяснял Владимир. — Типичный берлинский Hinterhof. Мрачный, тесный, но с характером. Там должен быть свет, который падает сверху, как в тюрьме, но в полдень он должен освещать один-единственный балкон. Балкон нашей героини.
Степан внимательно смотрел в окно, оценивая освещение профессиональным взглядом.
— Свет здесь тяжелый, — заметил он. — Солнце низкое, тени длинные и резкие. Придется подсвечивать зеркалами, иначе внизу будет сплошная чернота. Краус, у вас есть большие зеркальные щиты?
— Я, естественно, взял их, — проворчал Краус. — И серебряные, и золотые. Для теплого рефлекса. Молодой человек, я светил эти улицы еще когда вы ходили пешком под стол.
Они остановились на Данцигер-штрассе. Краус вывел их через сырую подворотню во внутренний двор огромного доходного дома. Владимир вышел в центр двора и поднял голову. Стены уходили вверх на пять этажей, создавая эффект глубокого каменного мешка. Штукатурка была серой, местами черной от копоти. Но на третьем этаже, на одном из балконов с витой решеткой, кто-то выставил ящик с какими-то зелеными ростками. И там же висело на веревке белое белье, которое трепетало на ветру, как флаг не то капитуляции, не то надежды.
— Вот оно, — тихо сказал Владимир. — Идеально.
Степан уже прикладывал к глазу видоискатель — маленький оптический приборчик на шнурке.
— Тридцать пять миллиметров здесь будет широко, — бормотал он. — Стены завалятся. Нужно брать полтинник и отходить к самой арке. Володя, если мы поставим камеру здесь, а героиню на балконе…
— Нет, — вмешался Владимир. — Камера должна быть не внизу. Камера должна быть в окне напротив. Мы должны смотреть на нее глазами соседа. Глазами города.
В этот момент во двор вышла женщина с пустым эмалированным ведром. Она увидела группу мужчин, замерла, испуганно прижав ведро к груди.