Владимир вспомнил кадр из фильма, который снимут только через десять лет. Высота. Ветер.
*СЦЕНА 12. КАБИНА КРАНА.*
*МАША смотрит вниз. Там, внизу, в море огня и искр, маленькая фигурка Иванова. Он машет ей рукой. Но не приветственно, а устало. Просит воды.*
*Маша спускает ему фляжку на тросе. Иванов пьет, запрокинув голову. Вода течет по шее, смешиваясь с сажей. Он смотрит вверх, на Машу. Он ничего не говорит. В этом грохоте нельзя говорить.*
*Они читают по губам.*
*ИВАНОВ (беззвучно): Устала?*
*МАША (беззвучно): Боюсь за тебя.*
*Иванов улыбается. Зубы белые на черном лице.*
Владимир писал всю ночь. Он входил в транс. Он видел кадры, которые снимет Степан. Контровой свет в цеху. Искры, летящие прямо в объектив. Крупный план глаз, в которых отражается расплавленный металл.
Он убирал пафос и добавлял тишину. В советском кино того времени боялись тишины, заполняли её бравурной музыкой. Владимир решил: в самых напряженных моментах будет только гул огня и дыхание.
К рассвету кухня была завалена исписанными листами. Пепельница была полна. Синяя папка с оригинальным сценарием валялась на полу, забытая и ненужная.
Владимир откинулся на спинку стула, потирая ноющие виски. Он переписал всё. Сюжет формально остался тем же: плавка, рекорд, конфликт. Но интонация изменилась полностью. Это была больше не агитка. Это была драма о людях, которые живут в огне.
Дверь скрипнула. На пороге стояла Аля, в халате, с распущенными волосами, сонная и теплая.
— Ты ложился? — спросила она шепотом.
— Нет, — хрипло ответил Владимир.
Она подошла, обняла его за плечи, заглянула в исписанные листы.
— Что это? Ты же говорил, сценарий плохой.
— Был плохой. Стал… надеюсь, живой.
— Прочитай что-нибудь.
Владимир взял листок со сценой объяснения в любви.
— Вот. Они стоят в цеху. Шум такой, что самолет не слышно. Рекорд поставлен, но печь прогорела, авария, они только что её залатали. Оба мокрые, грязные, злые.
Он начал читать.
*МАША: Ты сумасшедший, Иванов. Ты сгоришь когда-нибудь.*
*ИВАНОВ: Лучше сгореть, чем заржаветь, Маша.*
*Он берет её руку. Рука в грубой брезентовой рукавице. Он стягивает рукавицу. Под ней — белая, нежная кожа, обожженная паром.*
*ИВАНОВ: Больно?*
*МАША: Терпимо.*
*Он подносит её ладонь к лицу. Не целует. Просто прижимается щекой. Сажа с его лица остается на её ладони.*
*ИВАНОВ: Я тебе платье куплю. Шелковое. Синее, как газ в горелке.*
*МАША: Дурак ты, Ваня. Зачем мне платье? Мне ты нужен.*
Аля молчала. Владимир почувствовал, как на его плечо упала горячая капля.
— Ты плачешь? — он обернулся.
— Это… это очень нежно, Володя. «Синее, как газ в горелке». Это так… по-мужски. И так красиво.
— Думаешь, Большаков поймет?
— Большаков не знаю. А люди поймут. Женщины поймут. Ты сделал из памятника человека.
Владимир поцеловал её руку.
— Я сделал это ради Степана, Аля. Это выкуп. Цена за Хильду.
— Тогда это самая высокая цена, — сказала она серьезно. — Ты платишь своим талантом, чтобы спасти чужую любовь. Это и есть та самая алхимия.
Владимир встал, подошел к окну. Солнце вставало над московскими крышами, золотя купола церквей и шпили высоток. Город просыпался. Где-то там, на Урале, уже плавили сталь.
— Мы едем на Урал, Аля. Через неделю.
— Я буду ждать. И Хильда будет ждать. Теперь у нас всех есть надежда.
Он собрал листы в стопку, выровнял края. Положил сверху на синюю папку.
«Сплав», — написал он на титульном листе. Зачеркнул «Стальной характер» и написал крупно: **«СПЛАВ»**.
Сплав людей и металла. Сплав долга и чувства. Сплав надежды и отчаяния.
— Ну что, товарищ министр, — сказал он в пустоту. — Вы хотели сталь? Вы её получите. Но это будет такая сталь, от которой у вас сердце зайдется.
Он знал, что справится. Потому что теперь он работал не один. За его спиной стоял невидимый легион мастеров из будущего, подсказывая ракурсы и слова. И где-то рядом стоял Степан, который уже начал паковать чемоданы, веря в чудо.
Сборы в дорогу — это всегда ревизия жизни. Ты укладываешь в чемодан не просто вещи, а то, кем собираешься быть в новом месте.
В квартире на Покровке царил тот особый, нервный, но деловитый беспорядок, который предшествует долгой командировке. На широкой тахте лежал раскрытый «трофейный» кожаный чемодан, поглощающий рубашки, свитера и белье.
Владимир Игоревич двигался по комнате выверенными маршрутами: шкаф — стол — чемодан. Он собирался быстро, по-солдатски, сказывалась память тела, привыкшего к походной жизни.
— Шерстяные носки взяла, — Аля, стоя у комода, сворачивала клубки серой пряжи. — На Урале климат резкий. В цеху жарко, выйдешь — продует. Не хватало еще воспаления легких.
— Не продует, Аль. Я заговоренный, — улыбнулся Владимир, укладывая поверх одежды самое ценное — стопку книг (Станиславский, Эйзенштейн и пара технических справочников по металлургии) и ту самую синюю папку с переписанным сценарием «Сплав».
Теперь эта папка выглядела иначе. Она разбухла от вклеенных листов, пометок на полях и схем мизансцен. Это была уже не макулатура Кочетова, а партитура будущей битвы.
Юра сидел в своем манеже, грыз резиновую игрушку и внимательно наблюдал за отцом. В его взгляде читалось недоумение: почему этот большой и теплый человек, который так смешно делает «козу», опять превращается в человека в пальто?
Владимир подошел к манежу, подхватил сына на руки. Юра пах молоком и теплым сном.
— Ну что, директор? — спросил Владимир, глядя в синие глаза сына. — Остаешься за старшего. Маму не обижать, кашу есть, расти. Я привезу тебе кусок настоящей уральской руды. Будет у тебя свой камень.
Юра серьезно схватил отца за нос.
— У-у! — сказал он утвердительно.
— Вот именно. У-у.
Аля подошла, забрала ребенка, прижала к себе. В её глазах стояли слезы, но она улыбалась. Она знала правила игры. Быть женой режиссёра в 1948 году — значит уметь ждать и не задавать лишних вопросов.
— Ты береги Степана, — тихо сказала она. — Он сейчас как оголенный провод. Если сорвется…
— Не сорвется. У него теперь цель есть. Он землю рыть будет, лишь бы этот фильм получился.
В прихожей раздался требовательный звонок. Три коротких.