Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.
— Ты уедешь. Я знаю. Но спасибо тебе.
— За что? За тушенку?
— Нет. Ты оставил Гансу калейдоскоп. А мне — веру. Я теперь знаю, что не все, кто приходит с востока, — враги. И что моё имя — Катя — для кого-то святое.
Степан прижал её к себе чуть крепче, нарушая приличия.
— Ты живи, Хильда. Слышишь? Живи за двоих. За себя и за ту Катю. И Ганса береги. Он хороший парень. Если бы не границы эти проклятые… я бы его усыновил.
— Я знаю, — прошептала она. — Я знаю, Степа.
Музыка закончилась. Они стояли посреди зала, русский солдат и немецкая женщина, и не могли разжать рук.
Владимир вышел на улицу покурить. Воздух был холодным, но уже пахло землей, просыпающейся от зимы.
Он подошел к афише. Ветер трепал край бумаги. *«Возвращение весны»*.
«Весна пришла, — подумал он. — Но это будет короткая весна. Скоро снова заморозки. Блокада Берлина. Воздушный мост. Раздел Германии. Стена».
Он знал это. Альберт помнил даты.
Но он также знал, что сегодня, в этом холодном зале «Вавилона», они зажгли огонь, который не погаснет. Этот фильм будут смотреть. Пленку скопируют. Его увидят через десять, через двадцать лет. И кто-то, глядя на экран, поймет, что ненависть — это тупик.
Он докурил, бросил окурок в урну.
Из дверей ресторана вышли Ганс и Вернер. Ганс держал в руках свой паровоз.
— Герр Владимир! — крикнул мальчик. — Смотрите! Он светится в темноте!
Действительно, фары игрушечного паровозика были покрыты фосфором и слабо мерцали в сумраке.
— Он светится, потому что ты его любишь, Ганс, — сказал Владимир.
— А когда вы уедете? — спросил мальчик, перестав улыбаться. — Дядя Степан сказал — скоро.
Владимир присел перед ним на корточки.
— Скоро, малыш. У нас дома тоже есть дела.
— А вы вернетесь?
— Я… я постараюсь. Но даже если я не вернусь, мы всегда будем рядом. Вон там, — он указал на афишу, на нарисованную фигурку мальчика. — Видишь? Это ты. Ты теперь в кино. А кино живет вечно. Ты будешь махать мне рукой с экрана, а я буду махать тебе из зрительного зала. Договорились?
— Договорились, — серьезно кивнул Ганс. — Но лучше бы вы приехали по-настоящему.
— Пошли внутрь, — Владимир поднялся. — Там тепло. И там еще остался штрудель.
Они вернулись в шумный, теплый зал. Дверь закрылась, отсекая холодную берлинскую ночь.
Владимир Игоревич Леманский, режиссёр из будущего, оглядел свою команду. Свою странную, временную, но самую настоящую семью. И понял, что его миссия выполнена. Он не спас мир от Холодной войны. Но он спас несколько душ от холода вечного. А это уже немало.
Утро отъезда выдалось серым и промозглым, словно сам Берлин не хотел отпускать тех, кто пытался его согреть. Во дворе виллы фыркал мотором «Студебеккер», в кузов которого солдаты загружали немногочисленные личные вещи группы и кофры с аппаратурой. Главное сокровище — коробки с негативами фильма — Владимир Игоревич лично уложил в металлический ящик и запер на замок, ключ от которого висел у него на шее.
Дом стоял с распахнутыми дверями, впуская внутрь холодный апрельский ветер. Зеленая лампа была погашена, провод свернут. Комнаты, лишенные жильцов, мгновенно потеряли уют, снова превратившись в казенное помещение.
Вся «семья» собралась у крыльца. Рогов, нервно поглядывая на часы, курил одну папиросу за другой. Вернер и старик Краус стояли чуть поодаль, печально опустив головы. Мюллер держал под мышкой томик Гейне — подарок на прощание.
Владимир подошел к Хильде. Она была в том самом мужском пальто, в котором он увидел её впервые. Круг замкнулся. Но теперь её лицо не было маской отчаяния.
— Ну вот и всё, Хильда, — сказал он тихо. — Кино закончилось.
— Кино закончилось, — эхом отозвалась она. — А жизнь продолжается. Спасибо вам, Володя. За Ганса. За хлеб. За то, что не дали сойти с ума.
— Береги себя. И помни: весна вернется. Всегда возвращается.
Он наклонился к Гансу, который стоял, прижимая к груди коробку с паровозом. Мальчишка крепился изо всех сил, чтобы не заплакать, но губы его предательски дрожали.
— Слушай меня, Ганс. Ты теперь главный мужчина в семье. Помогай маме. И не забывай русский язык. Договорились?
— *Ja, Herr Wladimir*, — шмыгнул носом Ганс. — *Ja*.
Леманский выпрямился, пожал руку Краусу, обнял Вернера. Пора было садиться в машину.
Степан стоял у борта грузовика. Он уже закинул свой вещмешок в кузов, но сам не поднимался. Он стоял, уперевшись сапогом в колесо, и смотрел в землю. Его лицо было темным, каменным. Желваки на скулах ходили ходуном.
Рогов хлопнул его по плечу.
— Ну, Степа, давай. Команда «по машинам». В Москву, брат, домой. Березки, водка, баня. Поехали.
Степан не шелохнулся. Он медленно поднял голову и посмотрел на Хильду. Она стояла у крыльца, ветер трепал её светлые волосы, выбившиеся из-под платка. Она смотрела на него сухими, огромными глазами, в которых застыла немая просьба не уезжать, которую она не смела озвучить.
И тут Степана прорвало. Словно лопнула пружина, которую сжимали четыре года войны и три года мира.
Он резко отшвырнул окурок, оттолкнулся от грузовика и широкими, тяжелыми шагами пошел к ней. Он шел как танк, не видя никого вокруг.
— Степа? — окликнул его Владимир, почувствовав неладное.
Степан подошел к Хильде вплотную. Она испуганно отшатнулась, но он перехватил её руку. Его ладонь была горячей и жесткой.
— Я не могу, — хрипло сказал он. Голос его сорвался. — Я не могу так. Уехать и… и всё? Как будто не было ничего?
— Степан, пожалуйста… — прошептала Хильда, оглядываясь на солдат. — Не надо. Тебе надо ехать.
— К черту! — рявкнул он.
Он схватил её за плечи, развернул к себе лицом.
— Слушай меня. Слушай внимательно, потому что я второй раз не скажу. Язык у меня корявый.
Вокруг повисла тишина. Солдаты у грузовика перестали грузить ящики. Рогов выронил папиросу.
— Выходи за меня, — выдохнул Степан.
Хильда замерла. Её глаза расширились.
— Что?..