Не менее показателен для Зелинского и перевод ст. 764 из "Трахинянок". Рассказывая матери, как Геракл совершал жертвоприношение, надев присланный ею смертносный плащ, Гилл продолжает: "И сначала он, несчастный, с радостным сердцем возносил мольбу, радуясь торжественному одеянию" (763 сл.). В переводе: "Вначале он с душою просветленной / Мольбы, несчастный, возносил к богам, / Плащу и ласке радуясь". Может быть, Деянира и хотела, посылая плащ, вложить в него ожидание супружеской ласки, — Геракл, которого существование законной жены никогда не удерживало от увлечений на стороне, едва ли был расположен к подобным нежным чувствам.
Впрочем, Зелинский был на этот счет другого мнения. Анализируя "Трахинянок" во вступительной статье, он непременно хочет сделать Геракла верным мужем, только однажды нарушившим долг супружеской верности. Соответственно Зелинский готов принять за чистую монету саркастические слова Деяниры о Геракле как "верном, любящем супруге", и, наоборот, считает притворными ее слова о том, что она часто терпела его увлечения (III, 38, 53). Однако зрители Софокла достаточно хорошо знали многочисленные мифы, повествовавшие о связях Геракла с Авгой, Омфалой, пятьюдесятью Фестиадами и т. д., чтобы не встать на точку зрения Зелинского, и едва ли, кстати, при тогдашнем отношении к браку видели в этих связях что-нибудь предосудительное. И если Зелинский, исходя из своей мифологемы Геракла, делает его (а не только Деяниру) героем "трагедии верности" (III, 34, 49), то это возможно только потому, что весь раздел о взаимоотношениях героя и его супруги в указанной статье построен на психологизирующих и достаточно модернизованных домыслах Зелинского (ср. от начала до конца придуманную психологию Лиха и вестника, которому безо всяких на то оснований приписывается пристрастие и к сплетням, и к стаканчику вина, — III, 39-43).
Можно привести и другие примеры такой психологизации, наложившей свой отпечаток на перевод вопреки недвусмысленному характеру оригинала.
В "Царе Эдипе" главный герой, пытаясь раскрыть тайну убийства Лаия, спрашивает у Креонта, не мог ли совершить это кто-нибудь, подкупленный в Фивах. "Об этом думали" ("Такую возможность допускали" 126), — отвечает Креонт в форме безличного предложения. "И я так думал", — переводит Зелинский, чтобы еще больше усилить подозрительность Эдипа по отношению к своему шурину: если и он так думал, но не принял мер для розыска убийцы, стало быть, и у него рыльце в пушку.
Когда был убит Лаий? — спрашивает Эдип в другом месте у Иокасты. "Известие об этом достигло города незадолго до того, как ты принял власть над этой землей" (736 сл.), — отвечает царица и повергает Эдипа в смятение души, ибо он-то помнит, что убил некоего старца на распутье трех дорог по пути в Фивы. "То было... дай припомнить... незадолго..." — переводит Зелинский, вводя (видимо, для оживления диалога) отсутствующее в тексте и лишенное всякого смысла "дай припомнить": неужели Иокасте время гибели первого мужа не запомнилось достаточно отчетливо на всю жизнь? Та же Иокаста снова становится объектом психологизирующей интерпретации Зелинского еще полтора десятка стихов спустя. Где сейчас находится раб, бывший свидетелем убийства Лаия, — спрашивает Эдип, — в доме? "Нет, — отвечает Иокаста, — после того, как он оттуда вернулся и увидел, что тебе досталась власть погибшего Лаия, он умолил меня, припав к моей руке, послать его в поля и на пастбища, чтобы быть как можно дальше от города. И я его отослала. Этот человек, хоть и раб, был достоин такой и еще большей милости" (758-764). Казалось бы, здесь все ясно: рожденный в царском доме верный раб, заслуживший доверие господ долгой службой, получает удовлетворение вполне законной просьбы — не служить новому, "чужому" царю после смерти "своего", старого. Совсем не то видит здесь Зелинский. Ведь это — тот самый раб, которому чуть не полвека назад было поручено подбросить родившегося у Иокасты младенца; этого царица ему-де простить не может. Поэтому начало ее краткого монолога предваряется ремаркой "(мрачно)", а конец звучит так: "Не будь рабом он — от меня б награду / И не такую заслужил злодей". Ясно, что "злодей" попал в русский текст исключительно в угоду интерпретации Зелинского и вопреки Софоклу.
Методологический источник модернизирующей психологизации Зелинского очевиден. Это убеждение в том, что во все исторические эпохи люди одинаково любили и страдали, радовались и ненавидели. Между тем, восприятие и оценка этих "одинаковых" эмоций, несомненно, глубоко различны в разные времена, и задача переводчика-исследователя (каким был Зелинский) состоит отнюдь не в том, чтобы эти различия затемнять[709].
6
Переходя к частому у Зелинского приему усиления или распространения словесного образа оригинала, мы имеем в виду два случая.
Первый — относительно безобидное расширение оригинала, более уместное в комментариях, чем в тексте.
В "Филоктете" моряк, одетый купцом, говорит Неоптолему: "Оказавшись в равном с тобой положении (т. е. причалив к тому же острову), я решил не совершать плаванья молча, прежде чем я не расскажу тебе..." (551 сл.). У Зелинского: "Я так решил: раз общая нас доля / На этот остров дикий занесла — / То, знать, не след мне молча удалиться, / А должен все поведать я тебе".
В "Электре" героиня, оплакивая мнимую смерть Ореста, над которым теперь глумится их же мать, замечает с горькой иронией: "Не довольно ли ему этого?" (790). У Зелинского: "Ужель, о боги / Достойно с нами поступили вы?"
В "Аяксе" хор призывает Пана: "О явись, владыка, ведущий хоры богов, чтобы, придя, начать со мной Нисейские и Кносские хороводы, которые ты изобрел" (697-700). У Зелинского: "Как на Нисе под меди звон / Пляшет Вакха безумный рой, / Или под Кноссом, где юный бог / За себя Ариадну взял / Так и нас научи плясать ты!"
Как видит читатель, "купец" в "Филоктете" не сообщает о том, что он прибыл на дикий остров (зритель и так это знает); Электра в данном случае не призывает богов" и хор в "Аяксе" не растолковывает, какие события происходили на Нисе или под Кноссом, — все это добавлено Зелинским, и с этими добавлениями, в конце концов, можно примириться. Если даже читатель не поймет из этих стихов перевода, как экономно выражал свою мысль Софокл, он все-таки поймет, что хотел сказать автор. Хуже обстоит дело со вторым случаем усиления в переводе словесного образа, когда читатель получает не совсем то или совсем не то, что сказал Софокл. Таких примеров, к сожалению, очень много. Выберем некоторые из них.
В "Аяксе" Афина объясняет Одиссею, что герой "ночью, один, коварно поднялся" (47) против ахейских вождей. У Зелинского: "...Пошел он ночью одинокий / С коварным замыслом в душе больной". Однако Аякс отправился мстить обидчикам в полной здравии ума, — желание мести никогда не считалось у греков признаком помрачения разума, и душа Аякса стала "больной" лишь вследствие вмешательства Афины, — характерное для греков убеждение в том, что лишить смертного разума могут только боги.
В "Трахинянках" вестник, первым сообщивший Деянире о возвращении Геракла, задерживает ее после ухода Лиха перед дверью дворца, чтобы открыть глаза на истинное положение вещей. "В чем дело? — спрашивает Деянира. — Чего ради ты заступаешь мне дорогу?" (339). У Зелинского:
Деянира (не останавливаясь, брезгливо):
Ты здесь? Зачем подкрался ты ко мне?