Он больше не мог отказать, не нарушая прямого указания отца. И он это знал. А я знал, что он знает.
Он тяжело вздохнул, отведя взгляд к окну, будто ища там спасения от моего спокойного, но неотвратимого напора.
— Прекрасно, — пробормотал он, уже без прежней язвительности, голосом, внезапно ставшим усталым и старым. — Выделю, конечно. Приходи после обеда, или Фёкла передаст тебе деньги и твой… список. — Он махнул рукой, явно желая, чтобы я исчез. Его маленькая империя лицемерия дала трещину, и он это чувствовал.
Я не стал благодарить. Просто слегка склонил голову, и то, скорее, как формальное завершение деловой встречи.
— До свидания, Вячеслав Иванович.
Я развернулся и вышел, оставив его одного в его пропахшем табаком кабинете.
* * *
Путь от особняка Гороховых до фабрики я проделал на своих двоих, наслаждаясь утренней прохладой. Пыль на дороге ещё не поднялась, воздух пах рекой и дымком пекарен. Фабрика встретила меня знакомым рокотом: гудение механизмов, прерывистые удары штампов, скрежет металла по металлу. Звук работающего организма. Мой же организм отозвался на него лёгким, почти ностальгическим вздохом облегчения. Здесь всё было просто: задача, материал, результат. Никакой глиняной мистики.
Я прошёл через проходную, кивнув знакомому сторожу, и направился в административный корпус. По пути меня окликнули, Глеб махнул рукой из-под кузова подводы, Петька вынырнул из цеха с каким-то рычагом в руках и замер, увидев меня в сюртуке. Я лишь коротко кивнул в ответ, всё объясню позже.
Кабинет Бориса Петровича был таким же, как и всегда: строгим, функциональным, пропахшим махоркой и маслом. Но сегодня в воздухе висело ещё и ожидание. Сам Борис Петрович стоял у окна, глядя на двор, и, кажется, действительно меня ждал.
— Заходи, Алексей, — сказал он, не оборачиваясь, словно узнал меня по шагам. — Присаживайся.
Я закрыл дверь, сел на жёсткий стул перед столом. Он повернулся, облокотившись о подоконник. Лицо у него было обычное — усталое и умное, с сеточкой морщин у глаз. Но во взгляде читалась некая готовность.
— Так. Значит, пора. Первое сентября на носу.
Он вздохнул, прошёлся до стола, сел в своё кресло. Сложил руки перед собой.
— Я, собственно, ждал этого разговора, — сказал пожилой мастер с тяжёлым вздохом. — С сожалением, но ждал. Понятное дело, учёба. Ты нужен там. Светлая голова на дороге не валяется, а тебя я к таковым причисляю без оговорок. Директор, к слову, того же мнения.
Он сделал паузу, изучая мою реакцию. Я молчал, давая ему закончить.
— Вот только совсем прощаться с тобой, руки не поднимаются, и терять такого специалиста глупо. Поэтому я… то есть мы, с позволения директора, предусмотрели иной выход. Если, конечно, ты на него согласишься.
Он выдвинул ящик стола, достал оттуда листок с печатью.
— Работа на полставки. После твоих занятий в институте. Приходишь к двум, уходишь после шести. Зарплата, соответственно, половинная. Задачи текущие, но и по твоей модернизации станка можешь продолжать. Как думаешь?
Внутри у меня что-то ёкнуло, даже не от восторга, а от неожиданности. Я готовился к прощальной речи, к уходу с демонстративно поникшей головой. А мне подсовывали идеальный компромисс. Теория и практика в одном флаконе. Да ещё и без потери лица и, что важнее, без потери тыловой базы и уважения в цеху.
Я позволил себе слабую, скупую улыбку.
— Борис Петрович, да вы стратег. Кажется, вы просчитали все ходы, кроме одного.
— Какого? — приподнял он бровь.
— Что я могу отказаться. А я не откажусь. Попробуем.
Я протянул руку. Он посмотрел на неё, на моё лицо, и его собственные суровые черты смягчились, а в глазах промелькнула улыбка. Он крепко, по-рабочему, тряхнул мою ладонь.
— Вот и славно. А то на нашего старика, Федота Игнатьевича, смотреть было страшно, ходит туча тучей. Иди, обрадуй его. А я бумаги пока оформлю.
Федот Игнатьевич стоял у своего верстака, что-то яростно подпиливая, и весь его вид буквально кричал: «Все дураки, и жизнь не удалась». Рабочие старались обходить его стороной. Я подошёл и, не говоря ни слова, взял со столика рядом его закопчённый, вечно полный чайник и пошёл к плите.
Старик краем глаза следил за мной, но не оборачивался. Я налил в его огромную, эмалированную кружку крепкой заварки, долил кипятку, положил два куска сахара — именно так, как он любил. Поднёс и поставил рядом с его рукой на верстак.
Только тогда он прекратил пилить и отложил напильник. Вздохнул так, что, кажется, сдвинулась вся пыль в цеху. Взял кружку.
— Ну что, — буркнул он, не глядя. — Пришёл попрощаться? Подальше от наших дурацких машин к своим… умным книжкам?
— Не совсем, — сказал я, прислонившись к верстаку. — Борис Петрович предложил остаться. На полставки. После учёбы.
Федот Игнатьевич замер с кружкой на полпути ко рту. Потом медленно, очень медленно, отпил глоток. Поставил кружку.
— После учёбы, — повторил он. — Значит, не бросаешь.
— Не бросаю. Станок-то я вам так и не доделал. А я, — тут я сделал небольшую паузу, — не люблю бросать начатое.
Старик долго смотрел куда-то мимо меня, в пространство, наполненное скрежетом металла и шумом машин. Потом его лицо, всё в глубоких морщинах и машинном масле, дрогнуло. Не улыбка. Нечто более редкое и ценное — выражение сурового, молчаливого одобрения.
— Чай, видать, холодный уже, — вдруг проворчал он. — Петька! Сбегай за кипятком! И свою кружку тащи! Раз уж наш «студент» остаётся… надо бы обмыть, хотя бы чаем.
Петька, который вовсю пялился на нас из-за станка, сорвался с места как ошпаренный.
День пролетел в привычной суете, только атмосфера в цеху была уже не прощальной, а скорее… празднично-деловой. Вечером, перед самым гудком, мы втроём: я, Федот Игнатьевич и сияющий от радости Петька, сидели у верстака над тремя дымящимися кружками. Молчали в основном. Иногда старик ворчал что-то про «механику, там, учи, а то на глазок не всегда выйдет». Петька кивал на каждое его слово.
Уходя, я уже надевал сюртук, когда Федот Игнатьевич всё ещё над чем-то копался у своего станка.
— До завтра, Федот Игнатьевич, — сказал я в дверях.
Он не обернулся, только махнул рукой в ответ. И я, уже выходя, бросил на прощание, скорее себе, чем ему:
— Да и станок… как я мог вас покинуть, не доделав. Такой-то проект.
Из темноты цеха донёсся лишь сдержанный, похожий на покашливание, звук. Могло быть, что угодно. Но я решил, что это — смех.
Глава 23
Назавтра, во время утреннего визита в кузницу, где царила мрачная, но деятельная тишина разбора «останков» Феликса, я заявил Гришке, что он мне нужен. На весь день.
— По какому делу? — буркнул он, не отрываясь от схемы разобранного шарнира.
— По делу приобщения к цивилизованной жизни студенческой молодежи, — ответил я, уже надевая менее потрёпанный пиджак. — Или ты хочешь, чтобы твой начальник ходил в институт в рваных сапогах и с мешком из-под картошки? Идём.
Гришка ответил не сразу. Он молча отложил чертёж, смерил меня взглядом, в котором читалась целая гамма эмоций: от «опять эти твои причуды» до глуповатого любопытства. Потом беззвучно выругался себе под нос, скинул промасленный фартук и кивком дал понять, что готов.
Тула встретила нас утренней суетой. Воздух был свеж, пах дымом, хлебом и конским навозом — стандартный городской коктейль. Мы свернули с Собачьего переулка на более людные улицы, и Гришка невольно стал идти ко мне ближе, его взгляд беспокойно скользил по толпе, выискивая знакомые или враждебные лица. Старая привычка. Я же шёл расслабленно, но с той внутренней собранностью, что не позволяла никому задеть меня за живое.
Рынок, к которому мы вышли, был не тем Житным, где брал заказы Карпович, а более обширным, «всеядным». Здесь торговали всем, от живности и овощей до скобяного товара и готового платья. Гул стоял оглушительный: крики зазывал, блеяние овец, скрип телег, перебранки. Гришка нахмурился, явно чувствуя себя не в своей тарелке. Его стихия тихие переулки и теперь ещё кузница, а не этот людской муравейник, от которого он уже отвык.