Литмир - Электронная Библиотека

— Да, — ответил Владимир на вопрос священника, и этот голос прозвучал под сводами церкви так твердо, что Гольцман на мгновение замер, не донеся пальцев до клавиш.

Это было окончательное «да» этой эпохе, этому городу и этой любви. В этот миг Владимир Леманский перестал быть режиссером из будущего. Он стал человеком 1946 года, готовым строить, любить и защищать свой мир до последнего вздоха.

Когда они вышли из храма на крыльцо, Москва ослепила их. Солнце отражалось от каждой капли на карнизах, от каждой лужи на мостовой. Это было то самое ослепление, о котором они договаривались с Гольцманом в монтажной. Но теперь это не было техническим приемом. Это была сама жизнь, празднующая свое торжество.

— Снимаю! — выкрикнул Ковалёв, вскидывая свою «Лейку». — Держите этот свет, дети! Не отпускайте!

Аля смеялась, придерживая подол платья, и её кружевной воротник искрился под прямыми лучами солнца. Она казалась сотканной из этого света. Владимир обнял её, чувствуя, как шелк платья шуршит под его пальцами. Вокруг них начали собираться люди. Мальчишки-газетчики, женщины с авоськами, офицеры — все они замирали, глядя на эту ослепительную пару.

— Посмотри, Володя, — прошептала Аля, кивая на толпу. — Они улыбаются.

И действительно, на лицах людей, привыкших к суровости и лишениям, проступали улыбки. В этот миг их свадьба стала для Москвы символом того, что война действительно закончилась. Что теперь можно просто любить, просто надевать красивые платья и просто радоваться весеннему солнцу.

Они сели в машину под крики «Горько!» и аплодисменты. Автомобиль медленно тронулся, увозя их сквозь золотистую дымку арбатских переулков. Владимир смотрел назад, на удаляющийся храм, на фигуру Гольцмана, который стоял на ступенях, помахивая партитурой, и на серый силуэт Белова, который так и остался стоять в тени входа.

— Куда мы теперь? — спросила Аля, кладя голову ему на плечо.

— Домой, — ответил Владимир. — Мы едем домой, в наше завтра. И поверь мне, Аля, это будет самое прекрасное завтра, которое когда-либо видел этот город.

Машина влилась в поток московского движения. В небе над городом кружили птицы, возвращающиеся с юга. Воздух был полон звуков восстанавливающейся жизни — стука молотков, звона трамваев, детского смеха. И во всём этом хаосе Владимир Леманский слышал безупречную, великую гармонию своей Симфонии, которая только что перестала быть фильмом и стала его жизнью.

Они ехали по Крымскому мосту — тому самому, где всё началось. Солнце заливало стальные фермы, превращая их в золотые нити. Аля посмотрела на реку и вдруг крепко сжала руку Владимира.

— Знаешь, — сказала она, — я сегодня поняла. Мы ведь не просто сняли кино. Мы научили этот город снова видеть свет.

— Мы сами научились его видеть, Аля. И это самое главное.

Когда они подъехали к дому на Покровке, соседи уже вынесли во двор столы. Пахло пирогами Анны Федоровны, кто-то уже настраивал патефон. Вся коммуналка готовилась праздновать. Владимир вышел из машины и подал руку жене. В этот момент он почувствовал, что круг замкнулся. Он нашел свою точку опоры.

Вечер прошел в шумном, веселом вихре поздравлений. Гольцман произнес длинный и путаный тост о гармонии сфер, Ковалёв рассказывал байки о съемках, Катя плакала от счастья, глядя на Алю. Но Владимир и Алина были словно в коконе из собственного света. Они танцевали под шипящую пластинку, и их тени на стене двора-колодца снова казались теми самыми фигурами из финала, только теперь они были живыми, теплыми и бесконечно счастливыми.

Позже, когда гости разошлись и в комнате наконец воцарилась тишина, Владимир подошел к окну. Москва за окном была темной, но над горизонтом уже брезжило предчувствие нового дня. Он посмотрел на кольцо на своем пальце — простое золото, впитавшее в себя свет этого дня.

— Так эффектно молчишь? — спросила Аля, подходя к нему и обнимая со спины.

— Просто не могу до конца осознать как мне с тобой повезло… — ответил он.

После молча стояли у окна, глядя на спящий город.

Тяжелая дверь комнаты на Покровке наконец-то закрылась, и щелчок старого замка прозвучал как финальный аккорд затянувшейся увертюры. Гул коммунального коридора, звон праздничной посуды и хриплые поздравления соседей остались по ту сторону, превратившись в неважный, глухой фон. В комнате царил полумрак, прорезанный лишь тонкой полосой лунного света, которая ложилась на неровные доски пола, заставляя пылинки танцевать в своем холодном сиянии.

Леманский прислонился спиной к дверному полотну, чувствуя, как внутри медленно оседает напряжение последних месяцев. В этой тишине время словно сменило ритм. Режиссер смотрел на свою жену, и всё, о чем Владимир мог думать, — это осознание того, что теперь им больше не нужно расставаться. Не нужно провожать Алю до подъезда, не нужно считать минуты до последнего трамвая и кутаться в холодные шинели, пытаясь надышаться друг другом перед долгой разлукой.

Алина стояла посреди комнаты, всё еще облаченная в то самое платье из парашютного шелка. Кружево на её плечах мелко подрагивало в такт участившемуся дыханию. Девушка медленно подняла руки и сняла фату, осторожно отложив её на спинку стула. В этом простом жесте было столько осознанной свободы и какого-то нового, пугающего и одновременно манящего откровения, что у Володи перехватило горло.

— Иди ко мне, — тихо попросил он.

Голос мужчины прозвучал хрипло, почти незнакомо даже для него самого. Алина не заставила себя ждать. Она шагнула навстречу, и через мгновение они столкнулись в центре комнаты, как два человека, которые слишком долго прорывались друг к другу сквозь метель и заслоны цензоров.

Их поцелуй не имел ничего общего с теми осторожными, почти невесомыми касаниями губ, что случались прежде. Это была жадность. Настоящая, неистовая жадность людей, которым наконец-то позволили то, о чем они боялись даже мечтать. Владимир обхватил её лицо ладонями, чувствуя пальцами жар кожи. Он целовал её так, словно пытался выпить целиком, забрать в себя каждый вздох, каждый тихий звук, рождавшийся в её груди. Алина отвечала с той же неистовой силой, вцепившись пальцами в его плечи и комкая ткань праздничного пиджака.

Для Леманского было диким, почти ошеломляющим чувством — изучать её заново. Володя медленно повел ладонями вниз по спине женщины, ощущая под пальцами прохладный, скользкий шелк парашютной ткани и живое, пульсирующее тепло под ним. Режиссер знал каждый изгиб её лица, но сейчас, в этой полутьме, оно казалось ему совершенно новым открытием. Постановщик целовал её веки, виски, мочку уха, спускаясь к шее, где бешено колотилась жилка.

— Ты моя, — шептал он, задыхаясь между поцелуями. — Моя. Слышишь? Теперь по-настоящему. Навсегда.

Алина откинула голову назад, подставляя шею под его горячие губы. Руки художницы пробрались под его пиджак, изучая твердые мышцы спины. Она касалась мужа так, словно хотела навсегда запомнить пальцами рельеф его тела. Теперь это не было преступлением против морали или времени. Теперь это не нужно было скрывать. Каждое их движение стало законным, освященным тем самым обещанием, что они дали друг другу утром перед алтарем.

48
{"b":"957948","o":1}